посадила на цепь — видимо, с пьяных глаз. На трезвую голову, даже на самую злую, с шестилетним так поступить невозможно. Ночью шел дождь, Ленька насквозь промок. Утром в собачьей конуре его обнаружила бабка. В бабушкиной избе Лера его и нашла — утонувшим в перине, с лилово-желтым опухшим лицом, с температурой — он явно горел — но измерить ее было нечем. Тронув губами лоб, Лера села на край постели, раскрыла маленький кулачок, поцеловала Леньке запястье (как целовал ей запястья Вячек, целовал и губами выслушивал пульс). Непривычный к подобному Ленька выдернул руку:
— Вишь, мужикам помогал. Со стога рухнул, — и отвернулся к стене, прикрытой старой, в ржавых разводах клеенкой.
Лера хотела почитать ему Пушкина, в лагере Ленька дождаться не мог, когда она снова станет ему декламировать что-то из сказок, да он и начало «Цыган» так замечательно слушал, а что запомнил, подавленным шепотом (от восторга подавленным) повторял вместе с ней. Но Ленька лишь пробурчал от стены:
— Сенокос — это не песни петь. Отлежусь маленько. А встану — так прибегу.
И вот она стала ждать — уже не Вячека, уже Леньку. И посылать ему с завхозом лекарства, выпрошенные в медпункте, аппликации и поделки, сделанные с ребятами на домоводстве, и рисунки, которые рисовала сама (как Леня Полосатов Черномора победил, как Леня Полосатов с Царевной Лебедью за три моря летал). А он иногда — не часто, не баловал — присылал ей в ответ серьезные, мужские записки: без миня ни пичалься, завтра жду! без миня ни липите глиной, скоро буду!
И на прощание тоже — сухо, скупо: в тот год тя ждать? А вокруг, господи, как война — все бегают с чемоданами, с сумками, плачут, целуются, обмениваются листочками с телефонами, у Леры тоже слезы в глазах, гладит его по плечам, по стриженому затылку, а он, как волчок, так и норовит куда-то в сторону вывернуться. И опять: ну так че — ждать, нет? Врать ей казалось непедагогичным, правды она не знала. Протянула ему медальку в золотистой фольге, припасенную на прощальном ужине, а он ее — в пыль, с размаху и побежал. Босоногий, штаны короткие, вырос из них давно. А вокруг — кутерьма, девочки из ее отряда с тетрадками: напишите нам пожелания! Только уже выехав за ворота, когда автобус тяжело развернулся, вдруг увидела: у забора — стоит. И стала стучать по стеклу, улыбаться, махать рукой… А он высморкался в два пальца, со взрослым шиком отбросил соплю, но пальцы все-таки вытер не о рубаху, а как Лера учила — о лист, который сорвал с куста. Автобус тряхнуло, дети, как заведенные, запели «Вот и стали мы на год взрослей», в окно застучали ветки, а потом большие деревья отпрянули и открылся подлесок из маленьких елочек, залитый теплым осенним светом. И вдруг так весомо, с таким чувством подумалось — что помнится до сих пор (это часто бывает: мысль навсегда прикрепляется к пейзажу, ставшему для нее то ли фоном, то ли причиной): там, где дети — там свет и простор, только там.
Полдороги она уезжала от Леньки и, хотя говорила себе, что уже послезавтра он пойдет в первый класс, что она научила его писать по линейкам, а девочки из ее отряда — складывать до десяти, что через какую-нибудь неделю он влюбится в соседку по парте, Надю или Марусю, что впереди у него целая жизнь, — но все равно что-то ныло и ныло в левом боку, словно туда от тряски переместилась душа… Прижать, обнять и зацеловать — Ленчика, Вячека… Или все-таки Ленчика? Чем ближе была Москва, тем очевидней казался ответ. Когда они высыпали у заводской проходной (лагерь был от завода), Кайгородова среди встречающих, конечно, не оказалось. Дети уже обнимались с родителями, все уже что-то планировали — как провести последний перед первым сентября выходной. И только Лера стояла под мелким, уже осенним дождем и не знала, как ей жить дальше — чем, кем, зачем. И долго, очень долго еще не знала.
А Ксенька знает, и — слава богу.
На все осторожные Лерины «понимаешь, Филипп — он для кого-то, может быть, и хороший, но он не твой человек» (год назад, когда они только решили вместе снимать квартиру, это можно было себе позволить), Ксеня делала постную мордочку: «Ну а ты, ты сама понимаешь, что это в тебе — мамчуковое? чисто мамское: мое — не отдам!».
А вот и неправда, в хорошие руки — с песнями б отдала. Тогда бы не чувство убытка было, наоборот, прибавления. А если не знаешь, куда деть глаза, когда он тебе из ремонта швейную машинку заносит, без «здрасьте», без «до свидания» и вдруг, уходя: одну схемку сейчас провернем и отвезем нашу девочку на Бали… И еще подмигивает заговорщицки. Ну? Только этого не хватало! В сообщники он их с Ксенькой берет! Раньше стеснялись хотя бы, а теперь еще и гордятся. Да, Карамзин, да «воруют»… Но доблестью это не было никогда. Все советские годы «застенчивый воришка Альхен», именно что застенчивый, свидетельствовал о существовании нормы. И вот впервые в стране выросло, можно сказать, целое поколение…
Что-то пиликнуло? Надо же, эсэмэска. Сколько сейчас — семь утра. От кого? Не свадьбу же они отменили… Может, выкуп хотя бы? Так, от Ксени: «Сорри, если разбудила. Тебе сейчас позвонит Вяч. ОК?»
Он в Москве? Я не выгляжу, я не выспалась. И теперь точно уже не засну! Неужели в Москве? Надо что-то ей написать…
Так, еще эсэмэска: «Вяч в Торонто. Фил ждет от вас танец родителей. Заклинаю! Не спорь!»
Боже мой, она нервничает. Я не спорю. Я только ничего не могу понять… Какой танец, если он в Торонто? Но главное — ее успокоить. Я напишу… я уже пишу: «Ксеник, ОК!»
Потому что праздник они делают для других. А у Ксени — одни волнения. И это ужасное платье, в котором она так боится упасть. А Филипп придумал к нему еще и пятиметровый шлейф, который должны за Ксенькой нести две племянницы в розовых платьицах с белыми крыльями за спиной — две его племянницы, вот ведь картинка — сядут Ксене на хвост, чтобы не убежала.
Опять эсэмэс: «Мамсик! Век — твой должник!».
А сейчас еще пришлет: чмоки-чмоки.
Надо встать и умыться. И накраситься, да. Чтобы голос был выспавшейся, ухоженной женщины. Ухоженной или даже холеной? О чем они могут через столько лет говорить?
Не звонит. Почему? Надо вспомнить хорошее, чтобы разговор хоть как-то сложился. А хорошего было много. Просто с ходу не вспоминается… Один пионерский лагерь сейчас в голове. Как они сидели на заднем сиденье его «москвича», бессонные и голодные, он жевал пирожки, а потом осторожно перекладывал в ее рот полужидкую кашицу, а она глотала ее не жуя — почему это было счастьем? — а ведь было, и каким! Инфантильным, младенческим? Он питал ее, он переливался в нее — да, почти как у Марины Ивановны: «У меня к тебе наклон уст — к роднику…».
Они встретились спустя девять лет на углу Столешникова и Петровки, стояли друг против друга и ждали, когда зажжется зеленый. Он узнал, и она узнала. Он расцвел, возмужал, окреп… А она расцвела? Что-то было в избыточной лепке его лица (если лоб, так уж лоб, если губы — смотрите все, и через улицу видно, что губы!), в страстности последней затяжки, в небрежности, с которой он бросил под ноги бычок, одновременно пугавшее и притягивавшее. Захотелось бежать от него и к нему. Но если к нему, то чтобы немедленно втиснуться — переносицей в подбородок, лбом в плечо, а еще можно было носом в ложбинку на шее. Вдруг показалось, что он ее не узнал. Глаза смотрели так ровно, на нее, но словно и сквозь нее… Посередине Петровки Вячек молча взял ее за руку, развернул и повел за собой. Сказал почти между прочим, что завтра собирается в Питер, к матери, и не хочет ли Лера ему составить компанию. А она хотела, конечно. Она год уже как развелась с человеком, похожим на ластик, гнущимся, марким, бесцветным — стиравшим этой бесцветностью все вокруг, хорошее и плохое, а спустя какой-нибудь год и воспоминание о себе…
Похоже, что Ксенька ее судьбу собралась повторить. С детьми ведь это достаточно часто бывает…
А если Вячек спросит сейчас: ты как? Ну вот что она скажет? Ничего он не спросит. Ему до этого — давно никакого дела.
Не звонит. Интересно, в Торонто сейчас день или вечер?
А Лера тем более ни о чем не сможет спросить, ведь любое «как ты?» будет невольно предполагать «как ты — после гибели девочки — живешь? у тебя получается?». Поэтому надо сразу, как только он позвонит, сказать: а давай придумаем вместе, я должна на свадьбе произнести родительское благословение — дорогие Ксенечка и Филипп! — от нашего с тобой имени…
Да, только про Ксеню и только про свадьбу. А на Филиппа не жаловаться — ни в коем случае. Вячек