Он вернулся в Сент-Джуд в служебном вагоне, прицепленном к междугородному грузовому составу, на Юнион-Стейпш пересел в электричку до своего пригорода. Деревья во всех кварталах от вокзала до дома уже почти облетели. Спешим, спешим навстречу зиме. Кавалерийские отряды листвы мчатся по тронутым утренниками лужайкам. Альфред остановился посреди улицы и взглянул на дом, принадлежавший отчасти ему, отчасти банку. Водостоки забиты ветками и желудями, клумбы с хризантемами запущены. А жена снова беременна. Месяцы влекут его по рельсам годов, и никуда не свернешь: все ближе день, когда он станет отцом троих детей, день, когда выплатит по закладной, день, когда он умрет.
– Симпатичный чемоданчик, – похвалил Чак Мейснер, притормозив и выглядывая из окошка «ферлейна». – Я было принял тебя за коммивояжера.
– Чак! – от неожиданности Альфред вздрогнул. – Привет!
– Рассчитываю на легкую победу. Мужа-то никогда нет в городе.
Альфред рассмеялся – а что еще ему оставалось? Они с Чаком то и дело сталкивались на улице, инженер вытягивал руки по швам, банкир вольготно восседал за рулем. Альфред в деловом костюме, Чак – в костюме для гольфа. Альфред тощий, с впалой грудью, Чак – лоснящийся, грудь обвисла. Чак не засиживался на работе в возглавляемом им филиале. И все же Альфред считал Чака своим другом. Чак внимательно слушал, уважал его работу, признавал незаурядные способности соседа.
– В воскресенье видел Инид в церкви, – продолжал Чак. – Она сказала, ты уже с неделю как уехал.
– Одиннадцать дней в пути.
– Авария?
– Нет, – с гордостью произнес Альфред, – проинспектировал всю колею «Эри-Белт-рейлроуд» миля за милей!
– «Эри-Белт». Хм. – Зацепившись большими пальцами за руль, Чак сложил руки на животе. Беспечный вроде бы, а на самом деле весьма бдительный водитель. – Ты здорово работаешь, Альфред, – сказал он. – Ты – замечательный инженер. Так почему же именно «Эри-Белт»?
– Есть причина, – отозвался Альфред. – «Мидленд-Пасифик» покупает ее.
Мотор «ферлейна» по-кошачьи чихнул. Чак вырос на ферме близ Сидар-Рапидс, его оптимизм уходил корнями в глубокую, богатую влагой почву восточной Айовы. У фермеров восточной Айовы не было причин отказывать миру в доверии. А та почва, на которой могли бы возрасти надежды Альфреда, давно унесена прочь знаменитыми ураганами западного Канзаса.
– Полагаю, об этом уже объявлено? – осведомился Чак.
– Пока нет.
Чак кивнул, перевел взгляд с Альфреда на дом Ламбертов.
– Инид обрадуется, что ты дома. Похоже, неделя выдалась нелегкая. Мальчики болели.
– Эта информация не для разглашения.
– Ал, Ал!
– Никому другому я бы и словом не обмолвился.
– Ценю! Ты – добрый друг и добрый христианин. Ладно, света осталось всего на четыре лунки, надо еще изгородь подстричь.
«Ферлейн» тронулся с места, Чак направил автомобиль на подъездную дорожку, поворачивая руль указательным пальцем, будто звонил по телефону своему брокеру.
Альфред подхватил чемодан и портфель. Его поступок можно назвать и спонтанным, и преднамеренным. Порыв благодарности к Чаку и осознанное желание дать выход ярости, копившейся в нем вот уже одиннадцать дней. Проедешь две тысячи миль и, не дойдя двадцати шагов до дома, чувствуешь потребность сделать что-то…
Но ведь Чак не пустит в ход эти сведения?..
Войдя в дом через кухню, Альфред увидел ломти сырой брюквы в кастрюле с водой, перетянутый резинкой пучок свекольной ботвы и загадочный кусок мяса в коричневой бумаге. И луковица, обреченная быть поджаренной с… с печенкой?!
На полу у лестницы в подвал – груда журналов и стаканчиков из-под желе.
– Ал? – окликнула Инид из подвала.
Он поставил чемодан и портфель на пол, собрал журналы и стаканчики, пошел вниз по ступенькам.
Инид примостила утюг на гладильной доске и выскочила ему навстречу из бельевой. В животе у нее вдруг образовалась пустота – то ли от желания, то ли от боязни супружеского гнева, то ли от страха перед собственной несдержанностью – кто знает? Ал сразу же поставил жену на место:
– О чем я просил тебя перед отъездом?
– Ты рано вернулся, – сказала она. – Мальчики еще в АМХ.[50]
– О чем я просил тебя, об одной-единственной вещи?!
– Я вожусь с бельем. Мальчики болели.
– Ты не забыла? – продолжал он. – Я просил тебя ликвидировать беспорядок у лестницы. Единственная вещь – одна-единственная, которую я попросил тебя сделать, пока меня не будет.
Не дожидаясь ответа, Альфред прошел в свою металлургическую лабораторию и швырнул журналы и стаканчики в большой мусорный контейнер. Взял с полки плохо отбалансированный молоток, грубую дубинку неандертальца, которую ненавидел и пускал в ход только для разрушения, и методично принялся разбивать стаканчики. Осколок впился в щеку, и Альфред заработал еще яростнее, стараясь раздробить стекла в пыль, но никаким усилием не мог стереть из памяти ни неосторожный разговор с Чаком Мейснером, ни треугольники гимнастических трико, соприкасавшиеся с влажной травой.
Инид прислушивалась со своего поста у гладильной доски. Реальность текущего момента ее не устраивала. Ей удалось наполовину простить мужа, уехавшего из города одиннадцать дней назад без прощального поцелуя. В отсутствие реального Альфреда она алхимическим волшебством превратила свою обиду в чистое золото грусти и ожидания. Растущий живот, радости четвертого месяца, время, проведенное наедине с красавчиками сыновьями, зависть соседей – взмахом волшебной палочки воображения она установила эти цветные фильтры. Даже в ту минуту, когда Альфред спускался по лестнице, она еще рассчитывала на извинения, на приветственный поцелуй, а быть может, и на цветы. Вместо этого она слышала сейчас звон бьющегося стекла и грохот железа: молоток, сверкая, бьет по массивному оцинкованному баку, два твердых материала яростно визжат при соударении. Цветные фильтры оказались (увы, теперь Инид ясно видела) химически пассивными. Ничего не изменилось.
Конечно, Ал просил убрать журналы и баночки, и, пожалуй, для того чувства, с каким она одиннадцать дней кряду обходила эти банки и журналы, порой едва не оскальзываясь на них, имелось специальное обозначение – то ли многосложный психиатрический термин, то ли простое словечко «назло». Но почему-то она думала, что, уезжая, Альфред поручал ей куда больше, чем «одно-единственное дело»: трижды в день кормить мальчиков, приводить в порядок их одежду, читать вслух, лечить, если заболеют, скрести кухонный пол и стирать простыни, гладить его рубашки, и все это без надежды на поцелуй или ласковое слово. Если Инид требовала награды за свои труды, Альфред попросту спрашивал: а чьим трудом оплачиваются дом, и еда, и одежда? Разве объяснишь, что Ал получает от работы удовлетворение, да такое, что и в ее любви не нуждается, а она сама, измучившись от домашней возни, вдвойне нуждается в любви и ласке? С точки зрения здравого смысла его работа заведомо сводила на нет все ее труды.
Раз уж Альфред навязал жене сверх всего «одну-единственную вещь», то по справедливости и она могла бы попросить его об «одной вещи». Позвонить разок из командировки, к примеру. Но он бы ответил, что «на этих журналах кто-нибудь споткнется и получит травму», в то время как об его несостоявшийся звонок никто не споткнется и не поранится. Междугородный звонок за счет компании Альфред считал превышением служебных расходов («случись что – у тебя есть мой рабочий телефон»), а значит, этот звонок обойдется домашнему бюджету в круглую сумму, тогда как вынести мусор в подвал можно совершенно бесплатно, так что Инид, как всегда, не права, а вечно пребывать в подвале собственной неправоты, вечно дожидаться, пока кто-нибудь пожалеет тебя, глупую, очень грустно, поэтому неудивительно, что она в отместку закупила продукты для
И все же, поднимаясь по лестнице, на полпути к приготовлению этого ужина, она не сумела подавить вздох.
Альфред расслышал вздох и заподозрил, что он как-то связан со стиркой и четвертым месяцем