6
И тут стало видно, что и другие все выметали — англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней. И отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел — 'погулять по проспекту', пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришел ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Там еще были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
— Красиво! — он мне говорит.
— Угу!
Оно действительно было красиво — когда прожектора погасли и стало светлее от звезд и топовых огней. Но скучно же говорить про это. Он засмеялся.
— Много лишнего говорится, верно?
— Ой, много.
— Но я не об этом, — он кивнул на море и на огни, — я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги… Свинство, если завтра пустыря потянем.
Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.
— Особенно тоже не рассчитывай на завтра, — сказал я ему. — Сейчас не заловится — потом возьмем, к марту. Когда она в фиорды пойдет, с икрой. Там только успевай выбирать.
— Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте.
— Да. Если только она калянуса не нажрется. Тогда ее придется шкерить. Потрошить.
— А это трудно?
— Все нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты ее дома-то хоть шкерил?
— Так, штуки по две, к водке.
— Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай — повезло.
— А что это — калянус?
— Рачок такой. Когда она его жрет, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет.
— А летом она его не жрет?
— Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.
— Да, это все равно, что выловить Атлантику. — Он вздохнул отчего-то. Спасибо.
— Это за что?
— Ну, как… Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажег спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:
— Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
— Вон как?
— Да. Это называется «кавитация». Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идет, но — все признаки кипения.
— Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
— Все мы учились понемногу… Возился с подвесными моторами.
— Зачем же ты пошел?
— В корму? А я не пошел. В гальюн забежал. Но я все-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него — он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нем что-то — как вам объяснить? — всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним — как бы он там подальше был от лебедки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай 'в сторону моря'. За Димкой же никто и не думал смотреть.
— Тяжело тебе плавать?
— Что ты! — он улыбнулся. — Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
— Вот это здорово!
— Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
— Это как?
— Не помнишь — у Грина? Читал когда-нибудь? 'Алые паруса', кажется. Или — 'Бегущая по волнам'.
— Ну, предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: 'Человек никогда не привыкнет к холоду'. Знал, что пишет.
— Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо… Но я, наверно, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
— Чем же так?
— Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава Богу, живы. Но все так благополучно — десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом — одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой. Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь — архипелаг Паумоту… остров Пасхи… или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
— Знаешь, я тоже умру и не увижу.
— А! Не в этом дело! — Он выплюнул окурок за борт. — Ты живешь. Хоть один день из недели врежется в память.
Потому что человек помнит — когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего…
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
— Не надо, — сказал я ему. — Рыбу распугаешь.
— Да, прости. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? — Потом забыл, опять засвистал и бросил. Привязалось… Давай еще покурим. Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
— Ты потом, после экспедиции, в институт вернешься?
— Конечно. Куда же еще? Мы себе взяли академический отпуск — так это называется… Хороший способ крупно побездельничать. Но все-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.
— Какой сейнер! На СРТ ходишь.
— Ну да, но как-то не звучит.
Он глядел, улыбаясь, на море и на огни. А я вдруг стал припоминать, где я уже слышал про этот «сейнер». И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.
— Слушай, — я спросил, — ты мне чего скажи… Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они — тоже ругаются?
— В смысле?
— Ну, матерно. Как парни.
Очень я удивил его.
— Бывает. И еще как.
— А зачем? Если злиться не на кого.
— Это не от злости. Это — как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Все по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.