он там смеется. — Завтра снимается с промысла восемьсот шестой, вернетесь на нем в порт. Дмитрий Родионович, вы находитесь в здоровом коллективе наших славных моряков. Как-нибудь сутки с ними скоротаете.
— Но мне акт нужно передать.
— Зачем он мне? Я вам верю на слово.
— Вас понял, — сказал Граков. — Считаю долгом сообщить об инциденте капитан-директору флота.
— Счастливо на промысле. Прекращаю прием.
Все утихло, кеп с Граковым ушли из рубки. Я встал против окна и сказал Жоре:
— Жора, это я отдал кормовой.
Он даже высунулся по пояс, чтоб на меня поглядеть.
— Ты? Вот сукин сын! Ты соображаешь, чего делаешь?
— Все соображаю.
— А что авария могла быть?
— Не могла, Жора.
Он подумал.
— Скажешь боцману, пусть пошлет тебя гальюн драить.
— Два.
— Чего «два»?
— Оба гальюна.
— Иди спать. Пошли там на руль, кто по списку.
— Есть!
— Сукин ты сын!
База уже едва была видна. В самый сильный бинокль я бы не разглядел человека на борту. Да ее там и не было, разве что в иллюминатор откуда-нибудь смотрела.
Погода стала усиливаться, волна брызгами обдавала все судно. Потом повалил снежный заряд, и пока я шел к капу, мне все лицо искололо иглами, и глаз нельзя было открыть. Так я и шел, как слепой, ощупью.
Все, как в романсе, вышло. Мы разошлись, как в море корабли…
Глава четвертая. «Дед»
1
Никто из нас не думал, что в эту же ночь мы еще будем метать. Если и пишется хороший косяк — его пропускают, дают команде выспаться после базы. Это святое дело, и всякий кеп это соблюдает, пусть там хоть вся рыба Атлантики проходит под килем. И после отхода мы все легли, только Серега ушел на руль. Но тут все законно: на ходу, да в такую погоду, штурману одному трудно. Хотя я знал и таких штурманов, которые после базы матроса не вызывают — сами и штурвал крутят, и гудят, если туман или снежный заряд.
И вот когда мы уже все заснули, скатывается рулевой по трапу, вламывается в кубрик и орет:
— Подымайсь — метать!
Ни одна занавеска не шелохнулась. Тогда он сам полез по всем койкам задирать одеяла и дергать за ноги.
— Ты, Серега, в своем уме?
— Вставай, ребята, по-хорошему, все равно спать не дадут. Сейчас старпом прибежит.
Шурка спросил:
— Может, еще передумают?
— Ага, долго думали, чтоб передумывать. Кеп-то и сам не хотел: пускай, говорит, отдохнут моряки. Это ему плосконосый в трубку нашептал: косяк мировейший, ни разу так не писалось, а мы к тому же двое суток потеряли промысловых. И Родионыч его поддержал: действительно, говорит, с чего это разнеживаться? Полгруза только сдали и бочки порожние приняли…
Васька Буров сказал:
— Все понятно, бичи. Мало что они на промысле остались, теперь им еще выслужиться надо.
— Ну дак чего? — спросил Серега.
— Иди, подымемся.
В капе, слышно было, старпом ему встретился:
— Что так долго чухаются?
— Уйдем-ка лучше, старпом. Невзначай, гляди, сапогом заденут…
Поднимались мы по трапу — как на эшафот, под виселицу. Кругом выло, свистело, мы за снегом друг друга не видели, когда разошлись по местам. Кеп кричал — из белого мрака:
— Скородумов, какие поводцы готовили?
— Никаких не готовили!
— И не надо! Нулевые ставьте!..
'Нулевые' — это значит совсем без верхних поводцов. Сети прямо к кухтылям привязываются и стоят в полметре от поверхности. Вообще-то редкий случай. Но значит, и правда косяк попался хороший и шел неглубоко.
— Поехали!
Куда сети уходили, мы тоже не видели — во мглу, в пену. И я не кричал: 'Марка! Срост!', а просто рядом с дрифтером присел на корточки и чуть не в ухо ему говорил. Да он и не к маркам привязывал, а как Бог на душу положит. Раз мне почудилось — он с закрытыми глазами вяжет. Так оно и было, они то и дело у него слипались, и я держал нож наготове — вдруг у него пальцы попадут под узел. Все равно б я, наверно, не успел.
Вернулись, сбросили с себя мокрое на пол, места ж для всех не хватит на батарее, и завалились. Черта нас кто теперь к шести разбудит!
Нас и не будили. Мы сами проснулись. И поняли, почему не будят, шторм.
Серая с рыжиною волна надвигалась горой, нависала, вот-вот накроет с мачтами, вот уже полубак накрыло, окатывает до самой рубки и шипит, пенится, как молодое пиво. Взбираемся потихоньку на гору и с вершины катимся в овраг и уже никогда из него не выберемся. Но выбираемся чудом каким-то.
Все море изрыто этими оврагами, и мы из одного выползали, чтоб тут же в другой, в десятый, и душу ознобом схватывало, как посмотришь на воду такая она тяжелая, как ртуть, так блестит — ледяным блеском. Стараешься смотреть на рубку, ждешь, когда нос задерется и она окажется внизу, и бежишь по палубе, как с горы, а кто не успел или споткнулся, тут же его отбрасывает назад, и палуба перед ним встает горой.
В салоне набились — по шести на лавку, чтоб не валиться друг на дружку. В иллюминаторе — то небо, то море, то белесое, то темно-сизое, как чаячье крыло. Даже фильмы крутить не хотелось, пошли обратно, досыпать.
Васька Буров сказал весело:
— Задул, родной, моряку выходной.
Шурка с Серегой сыграли кон, пощелкались нехотя и тоже легли. Кажется, у них за сотню перевалило. А может, и по новой начали, после «поцелуя».
Я лежал, задернув занавеску, качало с ног на голову и ни о чем не хотелось думать. В шторм просто ни о чем не думается. Сколько этот «выходной» продолжится — неделю, две, — это в счет жизни не идет. И отдыхом тоже это не назовешь.