было и выкинуть.
Пошли вниз. Старпом встал у нас на дороге:
— Куда? Почему шлюпку оставили?
Я шел первым. Я ему сказал:
— Успокоили шлюпку. Можно кандею отдать на растопку.
— Мореходы, сволочи! А ну — назад, вторую вываливать! Эту — чинить!
Я прошел мимо.
— Кому говорю? Назад!
Кто-то ему сказал:
— Вот и займись ремонтом. Починишь — тогда позовешь.
Мы уже до капа добрались, а тифон все ревел, звал на ростры.
В кубрике Шурка укладывал чемоданчик. Я сразу как-то почувствовал, что не вышло у них с машиной. И он тоже понял, что у нас не вышло со шлюпкой.
— Заварили? — спросил Серега.
Шурка закрыл чемоданчик и закинул его на койку.
— Трещина-то что, а вот три поршня прогорело, «дед» через форсунки прощупывал. Это не заваришь.
— Сколько там, девять осталось? — сказал Серега. — На них можно идти.
— Далеко ли?
Тифон в кубрике все надрывался.
— Выруби его, — сказал Шурка. — Только расстраивает. Я подошел и сорвал провод.
— Вот так-то лучше. — Шурка почесал в затылке, опять потянул чемоданчик, достал из него карты.
Серега сел против него за стол.
— Какой у нас счет? — спросил Шурка. — И в чью пользу, я что-то забыл?
— Сдавай!
Пришел Димка и сел в дверях на комингс. Смотрел, как они играют, приглаживал мокрую челку, и скулы у него темнели. Вдруг он сказал:
— Все-таки вы подонки, не обижайтесь. Я думал: вы хоть побарахтаетесь до конца. Еще что-то можно сделать, а вы уже кончились, на лопатках лежите.
Серега сказал, глядя в карты:
— Плотик есть, на полатях. С веслами. Хочешь, мы тебе с Аликом его стащим? Может, вы, такие резвые, выгребете.
— Я разве о себе? Мне за вас обидно. Хоть бы вы паниковали, я уж не знаю…
— Это зачем? — спросил Шурка. Он поглядел на Ваську Бурова. — Мы с тобой плавали, когда сто пятый тонул?
— Ну!
— Так у них же лучше было. И нахлебали поменьше, и движок хоть не совсем скис. А все равно не выгребли. Об чем же нам беспокоиться?
— Не об чем, так ходи, — сказал Серега.
— Отыграться надеешься? — Шурка спросил злорадно. — Не отыграешься.
— Просто слушать вас противно! — сказал Димка.
— А не слушай, — ответил Шурка.
Васька Буров вздохнул — долгим, горестным вздохом, — встал посреди кубрика, ни за что не держась, стащил промокший свитер, нижнюю рубаху. Он, верно, был когда-то силен, а теперь плечи у него обвисли, мускулы сделались, как веревки, когда они много раз порвались, а их снова сплеснивали. Васька обтерся полотенцем с наслаждением, как будто из речки вылез в июльский день, потом из чемоданчика вынул рубаху — сухую, глаженую, — примерил на себя.
Димка на него глядел сощурясь и скалился:
— Пардон, кажется, состоится обряд надевания белых рубах? Не ожидал!
— Ох, — сказал Васька. — Белая, серая… лишь бы сухая. А у тебя что своей нету? А то могу дать.
— О нет, спасибо.
Васька надел рубаху — она ему была чуть не до колен, — откинул одеяло и лег. Вытянулся блаженно. Димка встал с комингса, глядел на него, держась за косяк.
Васька сложил руки на груди, сплел пальцы:
— Бичи, кто закурить даст?
Шурка ему кинул пачку.
— Ох, бичи, до чего сладко! — Васька глотнул дыма и выдохнул медленно в подволок. — Я так думаю: мы носом приложимся. Это лучше, если носом. Никуда бежать не надо. Ни на какую палубу.
Димка сплюнул, пошел из кубрика, грохнул дверью.
А я смотрел на Васькино лицо, такое успокоенное, на Шурку с Серегой, на четыре переборки, где все это с нами произойдет. Вот та, носовая, сразу разойдется — и хлынет в трещину. Из двери еще можно выскочить, но это если у двери и сидеть, — из койки не успеешь. Нет, нам не очень долго мучиться. Может быть, мы и подумать ни о чем не успеем. У берега волна швыряет сильнее, скала в обшивку входит, как в яичную скорлупу…
Так, я подумал, ну, а зачем все это, за что? В чем мы таком провинились?
Я даже засмеялся — со злости. Шурка с Серегой взглянули на меня — и снова в карты.
А разве не за что? — я подумал. Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы — шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам — за все, в чем мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь — перед самими собой. За то, что мы звери друг другу — да хуже, чем они, те — если стаей живут — своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а — не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они — дураки.
В кубрике все темней становилось, уже, наверное, садились там аккумуляторы, а Шурка с Серегой все играли, хотя уже и масть было трудно различить.
— Ничего, — сказал Шурка. — Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай. — Он скинул карту и спросил: — Васька, тебе кого жалко? Кроме, матери, конечно.
Васька с закрытыми глазами ответил:
— Матери нет у меня. Пацанок жалко.
— Бабу не жалко?
— Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу.
— А мне бабу жалко, — сказал Шурка. — Что она от меня видела? Только же записались — и уже лаемся. Перед отходом и то поругались.
Серега скинул карту и сказал:
— Ну, это по-доброму, это ревность.
— Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе — кого?
— Многих, — Серега ответил мрачно. — Всех не вспомнишь.
— А тебе, земеля?
Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестренку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и все кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло — все равно заплачет, это она хорошо умеет. Вот Лиля еще погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал — ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке — и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната — шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал и высоченный, чуть не до потолка, и еще картинка была из журнала — как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади — вся в черном, и лошадь тоже черная, глазом