Костоправ, его жена и священник подхватили хором:
И добрый мой учитель продолжал голосом уже несколько ослабевшим:
Потом он уронил голову на подушку и умолк.
— В этом христианине, — обратился к нам священник, — многое заслуживает похвалы, очень многое; еще совсем недавно я сам заслушался его прекрасных наставлений. Но я не могу не тревожиться за него, ибо все решает кончина, и никому не дано знать, что он прибережет для последнего часа. Господь по благости своей полагает наше спасение в едином миге; но только мгновение это должно быть последним, так что все и зависит от сего последнего мига, в сравнении с коим вся остальная жизнь — лишь звук пустой. Вот почему я и трепещу за нашего больного, ибо душу его яростно оспаривают ангелы и демоны. Но не следует отчаиваться в божественном милосердии.
* * *
Два дня мой добрый учитель провел в жестоком борении между жизнью и смертью. После чего он впал в крайнюю слабость.
— Надежды больше нет, — шепнул мне г-н Кокбер. — Взгляните, как голова его ушла в подушки и как заострился нос. Видите?
В самом деле, нос доброго моего учителя, некогда мясистый и багровый, походил теперь на выгнутый клинок и отливал свинцом.
— Турнеброш, сын мой, — сказал он мне голосом все еще ясным и сильным, но звук которого был мне вовсе не знаком. — Чувствую, что мне уже недолго жить. Ступай и призови сюда этого доброго пастыря, дабы он принял мою исповедь.
Священник был у себя в винограднике, я кинулся туда.
— Сбор винограда окончен, — сказал он мне, — и урожай оказался куда обильнее, чем я полагал; пойдемте же, я приму исповедь у этого страждущего.
Я проводил его к ложу доброго моего учителя и оставил наедине с умирающим.
По прошествии часа священник вышел к нам и сказал:
— Смею вас заверить, что господин Жером Куаньяр умирает, исполненный самых прекрасных чувств благочестия и смирения. Во внимание к его просьбе и рвению намереваюсь я причастить его святых тайн. Пока я стану облачаться в стихарь и эпитрахиль, вы, госпожа Кокбер, соблаговолите прислать в ризницу мальчика, что прислуживает мне ежеутренне во время обедни, и приготовьте комнату для приятия всеблагого господа.
Жена костоправа подмела пол, застлала постель белоснежным одеялом, придвинула к изголовью столик и покрыла его скатертью; она поставила на него два подсвечника с зажженными свечами и фаянсовую чашу со святой водою, в которой стояла веточка буксуса. С дороги к нам донесся звук колокольчика, которым размахивал на ходу служка, и вскоре мальчик вступил в комнату с крестом в руках; за ним следовал облаченный в белые одеяния священник со святыми дарами. Все мы — Иахиль, г-н д'Анктиль, супруги Кокбер и я — опустились на колени.
— Pax huic domui,[81] — возгласил священник.
— Et omnibus habitantibus in ea,[82] — подхватил служка.
После чего священник зачерпнул святой воды и окропил ею больного и ложе.
Он сосредоточенно помолчал с минуту и торжественно произнес:
— Сын мой, не желаете ли вы что-нибудь сказать?
— Желаю, господин кюре, — отвечал аббат Куаньяр твердым голосом. — Я прощаю убийце моему.
Тогда священнослужитель извлек из дароносицы остию и провозгласил:
— Esse agnus Dei, qui tollit peccata mundi.[83]
Славный мой учитель ответил со вздохом:
— Как осмелюсь обратиться к господу моему я, кто всего лишь прах и пепел? Как дерзну предстать пред ликом его я, в ком нет ни на йоту благости, в коей мог бы я почерпнуть решимость? Как введу я его в обитель духа своего, я, столь часто оскорблявший взор спасителя, исполненный кротости?
И аббат Куаньяр получил последнее причастие в глубоком молчании, прерываемом лишь нашими рыданиями да трубным звуком, который, сморкаясь, издавала г-жа Кокбер.
После соборования добрый мой наставник сделал мне знак приблизиться и заговорил голосом слабым, но ясным:
— Жак Турнеброш, сын мой, откинь, по примеру моему, наставления, которые я внушал тебе в состоянии безумия, длившегося, увы, всю мою жизнь. Страшись женщин и книг, ибо они расслабляют наш дух и ввергают в гордыню. Смирись сердцем и разумом своим. Господь бог просвещает малых сих, они мудрецы мира сего. Он источник всякого знания. Сын мой, не слушай тех, кто подобно мне пожелает мудрствовать по поводу добра и зла. Не дай увлечь себя изысканностью и красотою их речей. Ибо царствие божие зиждется не на словах, а на добродетели.
Обессиленный, он умолк. Я схватил его руку, лежавшую поверх одеяла, покрыл ее поцелуями и оросил слезами. Я твердил, что он наш наставник, наш друг, наш отец и что я не мыслю жизни без него.
Долгие часы оставался я, убитый горем, у его изголовья.
Ночь он провел так спокойно, что во мне зародилась безумная надежда. В том же состоянии аббат пребывал и весь следующий день. Но к вечеру начал метаться и произносить слова, столь невнятные, что они навеки останутся ведомы лишь богу и ему.
В полночь учитель вновь впал в глубокое забытье, и в комнате раздавался лишь легкий шорох, который производили его ногти, царапавшие одеяло. Он уже никого не узнавал.
В два часа ночи он начал хрипеть: сиплое, учащенное дыхание, вырывавшееся из его груди, было слышно далеко на деревенской улице и так терзало мой слух, что еще несколько дней, последовавших за этой злосчастной ночью, мне все чудилось, будто я слышу этот хрип. На заре он сделал рукою знак, которого мы не смогли понять, и испустил глубокий вздох. Последний вздох. Лицо его приняло в смерти величественное выражение, соответствующее благородству духа, обитавшего в нем, чья утрата вовеки невозместима.