– Сил нет... Что ты за мужик? Конечно, сама поставлю – кто тебя до стерео допустит. Хоть одну ценную вещь тот гусь не уволок.
Гусь – бывший муж, недавно убегший от Версты по национальным соображениям. Перевод: ...«как собака, в ночи луна,
а она – сидит и плачет.
Притащился попросить у нее
прощения.
Бетти, Бетти-Бам, поехали на море,
поваляемся рядышком на горячем
песке...»
А ты в рифму перевести можешь?
– Нет.
– Тогда расскажи анекдот.
– Плывет Иван-Царевич баттерфляем по Волге. Плывет-плывет, а навстречу ему – говно, «Здравствуй, – глаголет, – Иван-Царевич. Я себя сейчас съем!» «Ну, нет! – речет Иван-Царевич. – Это я тебя съем!» И съел.
– Анальный секс... – поджимается Верста. – Не уважаю. Романсы поставить?
– Зачем же нет?
Коломенская повлеклась к ларю с пластинками, на нем же стоял объемофон (а?!). Устроилась пред ларем на карачках, развела дверцы. Ларь большой, а пластинок мало: сторона Версты – русские романсы в исполнении, пара альбомов тутошного песнопения, Рэй Чарльз – «Ослобони мое сердечко!». Мои подарки. Сторона гуся – Григи-Бахи-Вивальди...
Гусь отсоединился, а квартира еще не перестроилась на одного проживателя: все на двоих. В прихожей под вешалкой – гниленькие прорезинки сорок второго размера, в ванной – преувеличенное количество утиральников, невыброшенные скляночки «после-бритья». Зубные щетки в радостном стаканчике стоят щетинка в щетинку. Один парадонтоз на двоих...
– Верста, а оральный секс ты уважаешь?
Верста выронила небьющуюся Обухову, – и та чуть не разбилась: пол каменный, а ковер ушел по национальным соображениям.
– Что за дела?!
– По ассоциации.
– С чем?
– Орет твой проигрыватель... Верста!
– Аюшки.
– Заткни ему хавало. Сами споем. Вернее – я спою, а ты сыграешь.
– Поешь ты хуево.
– Зато знаю хорошие слова.
Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара – она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев – ждет, покуда за нее три тысячи фунтов выделят... Я спою, а Верста – слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева, как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день – сволочь неуспевающую, двоешницу, – славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше – на десять лет. Доживет, восприимет...
– Ты петь будешь?
– Пою:
Ах и тошныим мне, добру молодцу,
тошнехонько,
Ах и грустныим мне, добру молодцу,
грустнехонько,
А мне яства сладка-сахарна на ум
нейдет,
Мне Московско-бело-царство – эх-да! –
с ума нейдет,
Побывал бы я да в каменной Москове,
Да ин есть тама, братцы, новый
сыщичек,
Он по имени-прозванью – Ванька
Каинов,
А он требует пашпорты все печатный,
А у нас, братцы, пашпорты своеручный,
Своеручный пашпорты, да фальшивый...
– Клево... Тебе в самом деле от этих сигарет торчит? Я как-то пробовала – только смеяться тянет.
– С одного раза не возьмет.
– Так можно же привыкнуть... Витька! Привыкнешь – окончательно пропадешь.
– Вер–ста. Я – слушай меня!!! – я никогда больше ни к чему не привыкну.
– Философ, блядь. Морда у тебя сильно местная, марокканская, а рассуждаешь как белый человек.
– Хватит пить. Пить – здоровью вредить. Повтори.
– Нет.
– Повтори.
– Взглядик!.. Пить – здоровью подсобить. Встань на минутку, я постелю.
– Верста в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит.
– Ты – тварь!.. Не ломай кайфа, не ломай кайфа, не ломай кайфа!..
И летят мелкие глупые предметы со столика и полочек: неискусные болванчики-статуэтки, календарь- перевертыш родом с Ленинградского монетного двора, – все это летит в меня. А со столика упала также бутылка из-под «Люксусовой», – упала, но не разбилась. То ли удача, то ли чудо, то ли стекло бутылкино предварительно напряжено...
3
Есть три комнаты, сообщенные между собою – и нас много в них, мы танцуем. Это – домашний сбор, вечеринка в подсвете. Мы так редко собираемся вместе, живем в разных городах – и хорошо обнимать девушек, знакомых ровно настолько, чтобы не знакомиться снова, и не опасаешься дыхания друг друга, и руки довольны малою волей, не требуя большего.
Три комнаты в доме на ножках, три комнаты с большою верандою, что по справедливости признается нами за комнату четвертую. Мы – чужие люди; разделенное горе – больше, разделенная радость – меньше, поэтому не стоит делиться ничем, и хорошо нам вместе, ибо мы живем в разных городах, служим на разных службах, и дай нам, Господи, возможность никогда не просить ничего друг у друга, а то и на вечеринку нас не соберешь – так позаботься хотя бы об этом. Гляди-ка, сколько у нас кока-кольных бутылок, сколько освежающей жвачки! Кабы имел я ту жвачку-жевалку лет на двенадцать раньше, – Ларка Шарафутдинова спала бы со мною, а не с Царем-Зверей из «Снежинки».
Иду я постоять на воздухе; притворяю за собой дверь с глазком, спускаюсь по ступенькам. Те ступеньки из тухлых досок, с переломами, а перила починены дрыном от половой щетки – чем теперь пол мыть подметать? За такие перила и не удержишься, – а ступени скруглены застылым проснежием: свалиться – раз плюнуть. Но слезаю; осторожничая, добираюсь до вмерзшего в суглинок половика, оставленного с последнего сухого дня. Окаменели скопленные следы у исхода лестницы, и лампа на столбе у калитки дает видеть волглый наст, где следы – чище и рассредоточенней. У стены сарая – мастерской сапожника Сашки – куча земли основала сугроб, что не стаивает до апреля: грунтовой холод снега бережет. Из бугра-сугроба