«Да, будет очень жарко, Соломон».
«И ты спасаешь розы от хамсина».
«Это для Ханче. Ты же не знаешь, что сегодня ей минуло шестьдесят!»
«Что ты говоришь! Молоденькой Ханче уже шестьдесят?!»
«То, что ты слышишь, Соломон. А мы уже по дороге к семидесяти».
Замолкаем и оба смотрим на розы, и Шлойме уже не тот Шлойме. Волосы его поседели, и быстрые его глаза с вечной хитринкой потускнели. Вижу я то, что долгие годы не замечал: Шлойме Гринблат живет в глубокой печали. Двадцать лет он приносит розы своей ослепшей жене, и я, у которого Амалия очень больна, мог бы вместе с ним поплакать о наших увядших женах. Шлойме говорит:
«Вечером мы будем праздновать ее день рождения, Соломон. Собирается вся семья. Приезжают даже двоюродные братья из Хайфы и Тель-Авива».
И тут на миг Шлойме стал самим собой, говорит с гордостью, вытянулся в рост, ударил себя в грудь. Я терпеть не могу эти движения у него и собираюсь идти дальше. Он говорит:
«Соломон, что слышно у Мойшеле?»
«У него все в порядке. Думаю, он уже вернулся в свою часть».
«Как ты думаешь, эти перестрелки и наши бомбардировки по ту сторону Суэцкого канала приближают нас к миру?»
Я просто сбежал. Больно было мне за Шлойме и за себя. Миг примирения был слишком короток. И все из-за его разговоров о политике. Но что у нас, живущих столько лет бок о бок в кибуце, есть общего со Шлойме, кроме политических разногласий. Шлойме кричит мне вслед:
«Соломон, погоди, Соломон!»
Поворачиваю к нему голову и смеюсь про себя. Что я от него хочу, от этого низкорослого седого человечка, который выглядит таким потерянным среди цветущих роз! Что я от него хотел и что он хотел от меня все эти годы? Мы же приближаемся к семидесяти, Господи, к семидесяти!
«Может, придете к нам вечером, Соломон, ты и Амалия – на день рождения Ханче? Я не должен тебе объяснять, как она обрадуется вашему приходу».
Я кивнул головой в знак согласия, и слова мои разнеслись эхом по пустому двору:
«Придем. Почему не прийти. Конечно же, придем».
Иду я своей дорогой. Все раскинувшееся подворье кибуца ухожено, клумбы в полном расцвете, у деревьев разрослись и сгустились кроны, грядки поражают цветным колоритом. Но взгляд мой обращен не на это буйное цветение, а на запущенные углы по дороге к квартире Адас и Мойшеле, где высоко поднялся чертополох, дикие травы, кусты колючек.
Недалеко от эвкалипта Элимелеха я вхожу в гущу колючек, словно пришел в кибуцный заповедник. Господи, сколько субботников прошло в те годы по выкорчевыванию сорняков в подворье, в садах и на полях. Как суббота – так всеобщая мобилизация. Сорняки пустили глубокие корни в эту сухую землю. Уничтожали мы их, выкорчевывали, а они снова растут. Нет конца сорнякам, и нет конца субботникам. Целые семьи с детьми и собаками добровольно выходят в субботу на «пикник сорняков». Цветные панамки детей порхают по садам. Собаки валяются в тени, а мы работаем. И еще как работаем. Обливаемся потом, и вода льется в глотку из сосудов без конца и без пользы.
Специалистом по выкорчевыванию сорняков был Элимелех. Он буквально шел на них врукопашную, и после него не оставалось ни соринки. И всегда первым вызывался на субботник. Особенно любил разбивать камни, расчищая поля. Субботники эти были настоящим бедствием для всех нас, кроме Элимелеха. Земля эта вырастила камни, поколения камней. Плуг не мог бороздить землю, пока эти камни не удаляли. Спины наши сгибались под льющим на нас олово лучей солнцем, дыхание наше было столь же горячим, как ветер, обвевающий нас. Губы трескаются, лица покрываются бороздами, но земля становится гладкой. Элимелех во главе, неустанно раскалывает камни, складывает их рядами и грудами.
Элимелех, который был изгнан из кибуца, всю жизнь носил в себе боль и унижение этого изгнания. Всю жизнь был подвержен иллюзии, что все его таланты могли развиться и достичь истинных высот лишь в кибуце. Бедный мой друг, мы ведь не пришли к этой жизни в кибуце, чтобы раскрыть все свои возможности. Никто из нас не старался себя превозмочь, выделиться из ряда вон, никто из нас не рвался в полет. Мечты наши достигали больших высот, но мы не взлетали за ними. Может, гора эта мучила нас, сухая эта земля ожесточила нам жизнь, быть может, они в этом виноваты. Порыв наш был остановлен. Созданная нами жизнь, это построенное нами прекрасное поселение – восстали против нашего порыва. Быть может, создание всегда становится тормозом для создателя?
Я сидел на камне среди колючек. Время было еще достаточно раннее. Не хотел так рано идти к Адас и Мойшеле. Боялся их разбудить. Когда я один, я разговариваю с самим собой, Вот и сейчас подумал: «Порыв наш был остановлен или мы сами его остановили? Но не стоит впадать в отчаяние: надежда не потеряна. То, что не осуществилось – осуществится впредь. Гора не сдвинется, но не отменено восхождение. Вечность моих мечтаний не обманет».
Вытряхнул я камешки из сандалий и глубоко вздохнул. Кажется, все мои вздохи за все эти годы стоят, не исчезая, в подворье. Но в это утро все мои вздохи соединились в один: «Мойшеле».
Вскочил я и вернулся на зелень лужаек, где веселились, шумели, скакали дети под присмотром воспитательниц и учителей. А я иду к старому оборонному укреплению, которое служило жильем, любовным гнездом Адас и Мойшеле. Поколения защитников кибуца прошли через это укрепление. Были молодыми, состарились. Другие пришли им на смену. Длинна и неиссякаема наследственная династия бойцов. Первые поселенцы в долине заложили это укрепление на холме, у края подворья, вкопанное в землю и обложенное мешками с песком, не очень устойчивое. Защитники несли потери. Затем пришли тридцатые годы со своими кровавыми событиями. Жизнь в этом передовом укреплении, защищающем долину и поселение, не прекращалась. На простых земляных брустверах возвели бетонные стены – долговременную огневую позицию. Но и это не давало полной защиты. Снайперы с горы вели беспрерывный обстрел позиции. Были раненые и убитые.
Грянула Вторая мировая война, за ней – война за Независимость Израиля, и позиция эта обрела особую важность. Добавили к укреплению еще один этаж, пробили амбразуры, утолстили стены, в общем, превратили его в настоящую крепость. А дни были тяжелыми, крепость обстреливалась не только снайперами, но и автоматным огнем.
И опять прошли годы, изменились условия войны, осталась крепость пустыми глазницами амбразур в сторону долины и горы. Вьющийся хмель, который защитники посадили еще в дни боев, в тридцатые годы, разросся во все стороны, сорняки, чертополох, дикие травы заполонили весь холм. Старая олива и несколько сосен своими взлохмаченными шевелюрами открыли общежитие пернатых, и воздух вокруг укрепления всегда оглашается птичьим щебетанием и пением.
Когда Мойшеле и Адас поженились и искали место, где, как говорится, свить гнездо по своему вкусу, я и указал ему на это укрепление, и Мойшеле освободил его от запустения, обновил стены, вставил стекла в амбразуры, соорудил дверь. Первый этаж был местом проживания, второй – художественной мастерской. Окружающее пространство Мойшеле также вывел из дремоты, подрезал хмель, обвил им стены.
И я думал, что в тот момент, когда старое оборонительное укрепление превратится в любовное гнездо, в истинный семейный дом, завершатся все проблемы. Оказалось, что они лишь начались.
Дошел я до холма на краю подворья, на котором покоилось укрепление, превращенное Мойшеле в дом для их молодой семьи. Дом был погружен в дремоту среди высоких деревьев, цветущих грядок и старой оливы, блестящей на утреннем солнце. У оливы я замер, удивленный мертвой тишиной, окутывающей дом. Стучу в дверь. Никто не откликается. Осторожно открываю и застываю: дом пуст, лишь на полу валяется разорванная ночная рубашка…
Я медленно возвращался, спотыкаясь о камни и не чувствуя боли. Сердце не предвещало ничего хорошего. Уже издалека заметил на крыльце нашей квартиры Адас. Увидела меня, побежала навстречу. Одета была в кухонный передник с алыми пятнами от свеклы. Слезы текли из ее глаз:
«Дядя Соломон, тетя Амалия упала в обморок. Врач и медсестра у нее. Уже вызвали скорую».
Увезли Амалию в больницу и сделали ей операцию. После операции она уже не встала.