самое. Я стоял за его спиной, опустив глаза, но взглянул ему в лицо, когда он обернулся ко мне. Отец, ты представить себе не можешь, насколько человек может измениться в одно мгновение. В этом роскошном вестибюле, украшенном огромным портретом Гитлера, Дики перестал быть Дики, веселым и добродушным парнем. С него слетел его облик, как старое одеяние. Дики в вестибюле, под портретом Гитлера, выпрямился по стойке смирно, по собственному внутреннему приказу. Он смахнул с лица добродушное выражение, шутливость и насмешливое любопытство. Это было лицо потомка лощеных прусских офицеров. Ничего в нем не осталось от сына-бунтовщика, оставившего отчий дом, чтобы принять иудаизм в Венгрии. Настолько совершенным было внезапное изменение моего друга, что сочиненный им о себе рассказ выглядел абсолютно правдивым. На отличном немецком языке с американским акцентом рассказывал Дики каждому встречному поперечному в гостинице, что он сын матери-американки и отца-немца. Этот отец, которого он сочинил, воспитал его в Америке в строгом германском национальном духе, и с раннего детства он видел свой долг в возвращении, когда настанет время, на свою несчастную родину дабы освободить ее от всех сил тьмы. И вот он прибыл в Германию – выполнить завещание отца о верности родине, присоединиться к нацистскому движению в его священной войне за возрождение истинного германского духа. Ты себе не можешь представить, с каким воодушевлением был воспринят этот его рассказ. Уже в первый день нашего приезда Дики был окружен толпой поклонников, чередой пошли встречи, демонстрации, войны. Мое положение во всем этом нелегкое, я просто не могу играть так, как это делает Дики. В коричневом мундире, который мы приобрели, я чувствую себя плохо. Я хожу за Дики, как тень, глаза мои все время опущены. Конечно же, я произвожу несколько странное впечатление на новых друзей моего товарища. Он ведь даже для меня сочинил рассказ без моего на это разрешения. Рассказывает, что отец мой давно умер, но я все еще в трауре. Ты не можешь себе представить, как я весь киплю, когда он возвращается к этой лжи, по сути, повторяя ложь моей матери. Каждый раз, когда он это повторяет, у меня щемит сердце. Все принимают этот рассказ за правду, выражает мне соболезнование в моем горе, и нет ничего более смехотворного, чем эта маска горя на лицах людей в коричневых мундирах. Все время мне хочется встать перед большими сверкающими в вестибюле зеркалами в своем коричневом мундире и плюнуть в самого себя. Но не думай, отец, что я ползу, как хвост, за Дики, не желая этого. Уже на второй день здесь я сказал ему, что не в силах быть ему компаньоном, и расстаюсь с ним. Я полагал вернуться к тебе. В твоем доме я хотел в тишине следить за Дики, пока он завершит свой первый опыт и разберется, кто же он на самом деле. Я уже в первый вечер пришел к выводу, что мне здесь делать нечего. Сверкающий холл гостиницы с мужчинами в коричневых мундирах, множеством симпатичных девиц, избытком напитков и света заставлял жадно блестеть глаза Дики. Я же стоял и только моргал. Из-за этого уродливого моргания Дики и нашептывал офицерам штурмовых отрядов байку о смерти моего отца. Мгновенно я был окружен жалостью, дружеским сочувствием двух блондинок, гладящих меня и потчующих напитками. Всего было в изобилии – вино, женщины, пение... Чего еще просит моя душа?
И тут произошла эта история с псом. Один из офицеров высокого чина, не слишком молодой, с явно потасканным телом и одутловатым лицом, привел с собой огромную красивую овчарку. Пес спокойно лежал у ног офицера. Вдруг в зал вошла госпожа с сукой, которая начала вилять хвостом в сторону пса, который мгновенно понял намек, и встал на ноги, собираясь двинуться к ней. Офицер пытался его сдержать, но пес не слушался. Побагровев, офицер стал тянуть цепь, прикрепленную к ошейнику, и плеть опустилась на собачью спину жестоким ударом. Пес ужасно завыл. Большая кровавая рана открылась на его спине. Офицер не унимался, на губах его была пена, и голова его резко колыхалась при каждом ударе. Рука, держащая плеть, содрогалась в каком-то сладострастии. И все это под аккомпанемент пения и танцев, смех и веселье. Я вдруг поймал себя на крике:
– А-а! Вы же его убиваете!
Офицер улыбался мне приятной улыбкой:
– Пес, который не умеет подчиняться, какой это пес?
И продолжал стегать. Мелкие капли пота выступили у него на лбу, ноздри подрагивали. Я посмотрел на девицу, сидящую справа от меня. По всем признакам она была подружкой офицера. Она поигрывала жемчужным ожерельем на шее, лицо ее было равнодушно. Я слышал, как Дики спрашивает ее:
– Тебе все равно, что делают с псом?
– Да, – сказала она голосом, столь же равнодушным, как ее лицо, – это его пес, а не мой. Он может с ним делать все, что хочет.
Я чувствовал подступающую к горлу сильную тошноту... но Дики был обворожен девицей. Это была высокая блондинка, крепкая телом, с длинными ногами, приятным голосом, красивыми руками. У нее были ленивые движения кошки, потягивающейся под солнцем. Дики сблизился с ней и много времени проводил в ее обществе. Я ничего не имею против любовных дел моего друга, но сообщил ему, что мое присутствие здесь излишне. Тотчас он вернулся к себе, стал тем же Дики, веселым и добродушным парнем. Обнял меня и начал упрашивать не оставлять его. Я бы не внял его мольбе, если бы не увидел страх в его глазах. Я понял, что мне нельзя его оставлять вопреки моему сильному желанию вернуться к тебе. Я понял, что он ищет среди нацистских лидеров родственников по фамилии Калл, сыновей майора Калла, посетить которого я тебя просил. Сыновья майора в возрасте Дики, и он всех и при любой возможности спрашивает, не знакомы ли они случайно с семьей Калл. Пока его поиски не увенчались успехом, но он уверен, что только здесь, среди нацистских лидеров, найдет их. Он ищет любой путь, чтобы добраться до своих прусских родственников, используя даже ленивую равнодушную блондинку. Думаю, что он тянется за всеми этими нацистами, ибо обнаружил склонность к ним, пруссакам в коричневых мундирах, ища среди них родичей, жаждет почувствовать, что он с ними одной плоти и крови.
Я не могу оставить здесь Дики. Я должен стоять на страже его души, и он это знает, потому привязался ко мне и не дает мне уйти.
Дорогой отец, письмо становится слишком длинным. Может быть, ты сидишь в этот момент в своем кресле у стола, размышляя над моими проблемами, а может, крутишься между рабочими, пакующими твои вещи, или у тебя уже все упаковано и закрыто в ящиках, которые ты собираешься направить по моему адресу в Копенгаген. Быть может, я добавляю тебе огорчение тем, что согласился отложить мою поездку в Копенгаген на более позднее время, ибо трудно сказать, когда дела здесь, в Мюнхене, придут к завершению. Может, из-за этого я откладываю и твою поездку в Палестину, ибо у тебя нет еще верного адреса, куда переслать наше имущество. Дорогой отец, не откладывай свою поездку в Палестину из-за имущества, с которым неизвестно, что надо делать. Прошу тебя, оставь пока все это имущество на сохранение на складе в Германии. Придет время, и я заберу его на то место, где осяду. Поверь мне, я буду как следует хранить наше имущество. Ты же уезжай, как можно быстрее. Из всего, что я тут слышал и видел, мне абсолютно ясно, что ты должен уезжать отсюда немедленно. Насколько письмо это длинно, нет в нем даже малой части того, что произошло со мной. Я тебе еще напишу обо всех людях, с которыми мы встретились и встречаемся здесь. Дики недоброжелательно относится к нашей с тобой переписке. Она против правил игры, которые мы установили. С момента нашего приезда сюда, он не написал ни единого слова. Он вычеркнул родителей из своей жизни. Я не могу этого сделать. Ведь я лишь недавно нашел тебя, отец, и не смогу прервать нашу связь даже на короткое время, даже если это только игра. Я не смогу существовать без этой связи с тобой. Сегодня вечером Дики пошел на какое-то нацистское собрание, в сопровождении ленивой девицы. Я пожаловался на головную боль и остался один в доме, чтобы написать тебе письмо, сбежать к тебе хотя бы на один вечер от всего этого нацизма, навязанного мне другом Дики.
Дорогой отец, уже за полночь. Дики еще не вернулся. Проводит ночь со своей девицей. В Мюнхене неспокойно. За окном течет поток машин и людей, возвращающихся с ночных развлечений. Мюнхен уже готовится к празднику Рождества. Мягкие и нежные красавицы Мадонны зажгли свои свечи в витринах. Праздник этот возвращает меня к матери и ее любви ко мне. От праздничных улиц Мюнхена, от коричневых мундиров, от знака свастики на обшлаге моего пальто, я убегаю в лоно Марии, склоняющей голову над младенцем. Быть может, в любви, нежной и мягкой, заключена сила моего спасения от всех ужасных отклонений в моей жизни.
С большой любовью к тебе, твой сын Ганс».
Письмо выпало из рук доктора, глаза его смотрят на листки, распавшиеся по одеялу. Губы дрожат. Эта дрожь углубляет морщины вокруг рта, заполняя все складки лица потрясением и тревогой. Глаза блуждают по комнате, словно ищут возможность убежать с охваченного страхом лица. Напротив кровати, на