партии и прочих безотказных баб, его проняла ледяная дрожь. Словно гроза и ливень ворвались сюда через стекло.
Запузырин знал еще одно средство победить или хотя бы приглушить страх: взять в руки оружие. Он слез с кровати, достал из ящика стола парабеллум, оттянув затвор, дослал патрон. В кого только посылать пулю? Одного движения пальца достаточно, чтобы убить человека. Сделать холодным и неподвижным тело, погасить все мысли, мечты, надежды, которые связаны с жизнью и этим светом. Впрочем, этим же движением пальца можно избавиться от всех болезней и обид, душевных скорбей и забот земных. Но если там, за Гранью, все-таки что-то есть?! И Запузырин вдруг вспомнил, отчетливо вспомнил, как Котов сказал, отдавая пакет с программами: «… Если вас не убьют раньше, чем вы ими воспользуетесь…» Боже, да ведь он и впрямь еще не успел! Значит, еще не поздно! Еще не поздно…
Последнее, что ощутил Запузырин, был холод. Леденящий холод ствола, приставленного к виску, и холод обжег палец, надавивший на спусковой крючок. Потом все словно взорвалось и вспыхнуло, а затем исчезло…
Тьма чуть разрядилась, в нос ударила отвратительная вонь, слух уловил вопли и зубовный скрежет. Запузырин шел по странному бесконечному коридору, где не было освещения, только маленькое, не больше копейки, световое пятнышко. Запузырин был гол и бос, у него жутко болела голова, сердце, суставы, вообще все, что могло болеть. Ноги по щиколотку вязли в гадкой, смрадной жиже, какие-то отвратительные насекомые и скользкие, омерзительные гады ползали вокруг, и он вздрагивал от их мерзких прикосновений. Сзади, там, куда он не смел обернуться, кто-то шушукался, хихикал, плевался ему вслед. Сверху капало что-то холодное и едкое, щипало, обжигало и леденило одновременно. И Запузырин не мог остановиться, не мог повернуться и пойти в другую сторону. Тело не повиновалось ему. Кто-то заставлял его идти и идти, вперед и вперед, прямо, никуда не сворачивая. Он шел туда, где маячило светлое пятнышко — яркое, золотистое, манящее… Иногда Запузырину казалось, что оно увеличивается в размерах, и он пытался идти быстрее, пуститься бегом, вприпрыжку, но и тут ему не подчинялись ноги, неуклонно выдерживавшие раз и навсегда заданный кем-то темп шагов. А недостижимое пятнышко, где грезился выход из этой клоаки, все так же манило, притягивало, звало к себе, давало несбыточную надежду. И так — вечно!
ШАМБАЛДЫГА ЗА РАБОТОЙ
Ни Котов, ни обе Тани не слышали выстрела, который унес Августа Октябревича. Во-первых, звукоизоляция была хорошая, во-вторых, им было не до этого…
— Запузырин пошел в Великий ЛАГ, — доложила «тарелка», — десять тысяч триста семьдесят восемь грехотонн, девяносто четыре процента минуса. Доставлен штатно.
— Нормально сработали, верно? — сказал Шамбалдыга. — Такого лучше всего под самоубийство подводить. Был тут, на этой планетке, понимаешь, один тип, Гитлером звали, так тот, считай на полтора миллиона грехотонн тянул. Если б его кто приложил, так у плюсовиков новый святой появился бы. Ну, архангел по крайней мере. А мы его культурненько под самоубийство — чик! — и все в минусе.
— Так ведь его же кто-то добивал, — припомнил Тютюка.
— Добивал, — согласился Шамбалдыга, — но умер он от яда. Пуля его до смерти не прикончила. Так что тот эсэс, который в него стрелял, ни в святые, ни в архангелы не попал.
— Ловко, пожалуй, — польстил Тютюка.
— Умеем, — скромно произнес Шамбалдыга, — работа у нас такая. Отвык я от предобработки, как никак тридцать временных единиц, понимаешь, на боевом дежурстве, но, как видишь, не разучился. Утро скоро. Надо, чтоб Котов с Таньками еще порезвился…
… В Таниной комнате было жарко и влажно, даже душно, как в Африке. Отдуваясь, Котов распростерся на кровати, а растрепанные Тани прикорнули с двух сторон к его плечам.
— Теперь вы не будете выяснять, кто оригинал, а кто копия? — не открывая глаз, спросил Котов.
— Нет, — мурлыкнула И, — это уже несущественно.
— И все-таки какая-то разница в вас есть. Внутренняя, где-то в душе. Очень хочу понять какая, но пока не могу сказать точно.
— Интересно, — нахмурилась И. — Значит, нас кто-то продублировал, но дал нам разные души?
— Именно это и непонятно. Если все, как говорится, по Марксу и материя первична, а дух вторичен, то у вас должно быть идентичное сознание. Абсолютно. А вы похожи на две одинаковые оболочки, начиненные разным содержанием. И я постепенно начинаю вас различать по словам и по манере говорить.
— У тебя глаз-алмаз, конечно, — согласилась И. — Ты помнишь нашу первую встречу, когда мы были вдвоем с Иркой и ты прогнал хулиганов?
— Да, помню. А ты что имеешь в виду?
— Я бы хотела знать, на кого по манерам походила та девушка, на меня или на нее? Ведь ты, Танюшка, помнишь то же, что и я, но там была одна, и задолго до того, как кто-то из нас попал на остров с Котовым.
— На кого походила та?.. Пожалуй, больше на тебя, — Котов ущипнул И. — Впрочем… Может, я и не прав. Ты так интеллигентно доказывала мне пользу натуризма, что, пожалуй, это, скорее, была она…
— Вот видишь, значит, разница есть. Мне иногда даже неприятно то, что я говорю, но почему-то хочется сказать. Как будто кто за язык тянет. Полное ощущение двойственности… Заметил, у меня сейчас и язык иной, и, пожалуй, не хуже, чем у нее. Но мне не хочется быть проще!
— Да со мной то же самое, — махнула рукой Е, — только наоборот. Я хочу быть проще, даже побесстыднее, а не всегда получается.
— Давайте все-таки будем проще? — предложил Котов. — Не будем ломать голову над психологией, иначе она перейдет в психопатию.
— Идет! — согласилась Е.
На борту «тарелки» за них порадовались
— Хорошо, хорошо! — похвалил действия Тютюки Шамбалдыга. — А то все теория да теория. Дубыга, японский бог, все по теории шпарил, а технику безопасности не соблюдал. Инструкции, понимаешь, они выше всех теорий! Я им сейчас еще пороху в кровь подсыплю. Надо, чтоб они грехом насквозь пропитались, чтоб и капельки чистого не осталось. Секс — он, брат, вещь важная. Но — не единственная. Сейчас мы их еще напиться заставим.
— Я так же Сутолокину с Пузаковым обрабатывал, — припомнил Тютюка.
— Ну, тут надо потоньше. Главное — чтоб не допоить до того, когда уже пить не хочется. Пусть они в этом сладость увидят, приятность…
Владислав поднял голову, поглядел на Тань. Поблекшие, одутловатые, помятые, с размазанной тушью под глазами. Неужели он нашел в них что-то особенное?
— Помыться тут можно? — спросил он.
— Туда… — неопределенно махнула рукой И. Е вообще промычала нечто нечленораздельное.
Котов слез с кровати, отпер дверь, осторожно выглянул в коридор. Было тихо и пусто, только в холле на первом этаже звонко тикали большие настенные часы. Конечно, не слишком прилично ходить по чужой даче в чем мать родила, но одеваться Владиславу не хотелось. Он очень хотел смыть грязь и, попав наконец в просторную, облицованную итальянским кафелем ванную, с наслаждением встал под душ… Без особой щепетильности воспользовался шампунем и мылом, завернулся в огромное махровое полотенце и просушил волосы феном. Освеженный, он всунул ноги в резиновые шлепанцы и вернулся к Таням.
— С легким паром! поздравила Е. — Теперь мы пойдем.
Они тоже не стали одеваться и, шушукаясь, зашлепали пятками по коридору. Котов надолго остался один. Плавки давно просохли, он надел их, уселся в кресло перед журнальным столиком. За окном уже не гремело, только тихонько барабанил дождь. Хотелось спать, но ложиться чистым в эту греховную, пропитанную потом, смятую и расхристанную постель было неприятно. Стало тоскливо и противно. Но майка и джинсы были еще сырые, кроссовки и носки надевать лень. «А выпить здесь нет? — подумал Котов. — В конце концов, могли бы за мои труды бутылку поставить…»
— Правильно подводишь, — одобрил Шамбалдыга, — сперва отвращение, грязь, тоска — а потом спиртяшка!
— А как мы ему бутылку перебросим? — спросил Тютюка.
— Можно, конечно, как и Сутолокиной. Но здесь нужно его и девок немного огорошить. Врубай