Из колхоза меня исключили. Из прокурорского дома выкинули, разрешив пожить в развалюхе на окраине, пока она не приглянется какому-нибудь переселенцу. По поселку все время ходили потенциальные жители, присматривались. Были и русские, и грузины, но больше всего кударов – выходцев из Южной Осетии. Селились все неохотно, хотя власти давали подъемные и объявляли, что через пять лет работы в колхозе дом переходит в собственность переселенца.
К счастью, в сторону нашей бедняцкой глиняной халабуды даже никто не смотрел. В конце марта уже появилась первая трава, которую мы щипали и кормили этим двух утаенных куриц и себе варили отвар, когда были дрова. Я теперь наряжала моих девочек в оставшиеся обноски и с миской, полной шелухи или жухлой травы, отправляла их к мельнику. Они ни о чем не просили. Вставали рядком. Три белокурых ангелочка семи, шести и пяти лет. Старшая Лина прижимала к себе миску. Они стояли тихо, иногда часами, пока мельник их не замечал, выходя на воздух продышаться или покурить. Он тогда из жалости брал у них кукурузную труху, бросал ее в общий помол и отдавал обратно полную миску муки.
Сильва по-прежнему сторожила детей. Курицы, как узницы, жили в холодном подполе, а днем выходили гулять в комнату. Самое трудное было раздобыть дров. Пару раз я ходила в ингушский лес за дровами без порубочного билета. Но это было очень опасно: если встретится медведь, то задерет, а если лесник, то отберет топор. Вообще-то лесник мог и под суд отдать, но тогда и топор, и срубленное дерево достались бы другим, а не ему, поэтому он предпочитал расправу на месте. Чаще всего удавалось раздобыть ольху, но от нее не было ни жару, ни углей.
Шел уже второй месяц нашей жизни на хуторе, а Светины девочки всё молчали. От постоянного недоедания я заболела пеллагрой. Постели у нас не было, девочки спали на холодной печке, а я лежала на столе. Так курицы повадились забираться на меня, как на насест, и нестись в ногах. Ноги были опухшие, все в коросте. Но курам нравилось.
Каждый теперь промышлял чем мог. Сильва ловила мышей и ходила с девочками в ближайший лес за хворостом, тогда можно было приготовить кукурузную похлебку. Каждому доставалось в день по сырому яйцу. Скорлупу толкли и снова давали склевать курам. Девочки мои исхудали, у Сильвы тоже подвело брюхо. Шкура стала ей сильно велика.
В одну из чудных майских ночей Сильва вдруг разбудила нас громким скулением. Она металась, припадая брюхом к земляному полу, но не лаяла. Вдруг кто-то сильно толкнул плечом дверь. Я решила, что это за мной пришли, я ведь из-за пеллагры не смогла пойти на второй допрос в город. Засов, на который мы закрывались, затрещал и сорвался, в проеме при свете луны показался страшный, заросший горец с ружьем в судорожно сжатой руке.
– Где Мухарбек? – Он легко прыгнул от порога кстолу и ткнул мне дулом в грудь.
Не знаю почему, но я сразу поняла, что речь идет о старом ингуше с чердака. Может, от того, что вломившийся к нам абрек был похож на него. Те же медные кудри и рыжая борода от глаз.
– Похоронила под яблоней, первой справа, там камень, – прошептала я, завороженно глядя на ствол ружья.
Сильва все это время скулила у стола, поджав хвост, и лизала кожаные опорки абрека.
Горец оглядел мое черное, в волдырях тело, оглянулся на девочек, которые, как волчата, сбились в кучу на печке, и брезгливо скривился. Потом опустил взгляд на Сильву, свистнул ей и едва кивнул: пошли, мол. Та легла на брюхо, виновато поползла за ним до порога и замерла. Страшный горец нетерпеливо свистнул еще раз. Сильва заскулила, проползла еще полметра и остановилась. Тогда горец обернулся и выходя, с руки, не целясь, выстрелил ей прямо в голову. Комнату заполнил запах пороха. Собака взвизгнула и осела. Девчонки соскочили с печки, бросились к Сильве.
– Не умирай, не умирай, – причитали они.
«Заговорили, – радостно подумала я. – Ах, Сильва, Сильва, надо было тебе уйти с прежним хозяином. Ревность даже любовь обращает в смерть».
Наутро ко мне завалились встревоженные секретарь колхоза с энкавэдэшником: кто стрелял, да зачем, да почему на допрос не явилась. Оказывается, вся семья новых поселенцев в нашем бывшем доме была вчерашней ночью убита.
– Не знаю я. Ничего не знаю, – хмуро отвечала я. – Вот щеколду сломал. Хотел зарезать детей. А кто, не знаю.
– А кровь чья?
– Собаку застрелил.
Дети еще ночью оттащили Сильву мне под стол в надежде, что она оживет, и теперь сидели там же, обняв ее со всех сторон и хмуро зыркали на пришельцев.
– Ишь, звереныши, – хмыкнул особист, – вражьи выблядки. Мы тебя забираем. Вставай.
– Берите, – равнодушно ответила я.
Особист посмотрел на мои распухшие ноги, черное от струпьев тело и огорченно сплюнул – не хотелось ему возиться с доставкой шелудивой вражины.
– Да куда она денется, – вступился за меня подошедший к дверям мельник. – Вы ее живой, может, и не довезете.
Это решило дело, особист махнул рукой:
– Ладно, подыхай так, – и вышел.
Мельник постоял немного, вынул из-за пазухи кулечек с мукой и подал Лине.
– Возьми, ты же теперь за хозяйку? А я вашу собаку вытащу.
– Сильву, – уточнила Майечка.
– Заговорила, – улыбнулся мельник.
– Да, – прошептала девочка.
– И то слава богу. Надо вам отсюда выбираться.
– Как? – вздохнула я. – Вы, если что, присмотрите за девочками? У меня скоро брат с войны вернется, Павел.
Мельник тоже вздохнул, присел на корточки и ловко подхватил единственной рукой нашу белую Сильву.
– Придумаем что-нибудь. А Сильву я доктору снесу, вдруг еще можно помочь, – утешительно сказал он девочкам и осторожно понес окоченевшую собаку, перекинув ее через плечо.
– Она еще не умерла? – с надеждой, не веря самой себе, спросила Эммочка.
– Если не умерла, он ей поможет, – серьезно, по-взрослому ответила Лина. – Пошли, разберем штакетник.
Без меня девочки повадились воровать с околицы остатки штакетника в тех дворах, которые еще не заняли переселенцы. Сторож мог их пристрелить за это на месте как мародеров.
В этот раз вылазка оказалась неудачной, и на ужин пришлось довольствоваться кукурузной болтанкой на холодной колодезной воде. Дверь мы подперли тяпкой. Что же делать? Если меня заберут, девочек отправят в детский дом. Главное, чтобы они не проговорились. Не назвали свои настоящие имена. Надо с ними еще раз заучить новые. Когда еще Павлуша демобилизуется. Последнее письмо из госпиталя под Смоленском пришло почти полгода назад. Если не умер, давно должен был быть уже дома. А может, бежать? Но как? Вот и догнала меня судьба. Я хотела ее обмануть, вышла замуж за комиссара, и судьба дала мне фору, а потом все равно прихлопнула, как муху. Зачем была эта тягомотная чужая жизнь, если в итоге я все равно умираю от голода, как двадцать с лишним лет назад? А ведь мне только сорок… Не судьбу я обманула, а саму себя.
В это время в дверь постучали. Дети привычно забились под стол. Два мужских силуэта приникли к окнам, раздался дребезжащий стук в стекло. Лампа у нас не горела – керосин давно кончился. Разглядеть в потемках, кто в доме, с улицы было невозможно.
– Неужели за мной особист вернулся? – вяло ужаснулась я.