нечистое животное», – мельком подумала я, разглядывая чердачную узницу или узника.
Не знаю, сколько времени провела там эта огромная собачища, но она так ослабела, что позволила подтащить себя за передние лапы к выходу, свесилась, глянула вниз, взвизгнула и, к моему изумлению, самостоятельно с грохотом скатилась по ступенькам лестницы. Я едва успела увернуться, чтобы не сорваться вместе с ней. Она распласталась на полу и, жалобно заскулив, начала зализывать длинную кровавую рану на боку.
Я, едва удержавшись на лестнице, захватила горсть кукурузы и спустилась следом, обошла псину, потом подумала и зачерпнула ей в единственную миску воды. Зверюга тяжело приподнялась на лапы и жадно все вылакала, расплескивая на пол. Я вдруг вспомнила, как мы с Иришей Антоновой поили раненых. Овчарка понюхала воздух. Ядумала, она принюхивается к детям, но оказалось, к остаткам курицы. Она поймала брошенные мною в ее сторону со стола косточки на лету и вмиг сожрала их, сглотнула, даже не хрустнув. Еще раз оглядела дом и вдруг запрокинула морду и страшно завыла. Дети бросились мне за спину.
«Это к покойнику, – мелькнула у меня идиотская мысль. – Неужели наверху еще кто-то остался?» Тогда я собралась с духом и полезла снова. Дети подали мне лампу. Под соломой и кукурузой среди горы пустых мешков я нащупала сначала шерстяной чувяк, потом твердую окоченевшую ногу. Что делать? Оставить наверху? Начнем топить – он завоняет. И спать с покойником страшно. Да и собака будет выть всю ночь, радости мало. Можно, конечно, сказать завтра властям, но они его снимут только утром, да и похоронят ли? Люди на базаре говорили, что всех, кто сопротивлялся сборам, расстреливали на месте и сбрасывали в одну яму.
Что же делать? Я тут на птичьих правах, начнут составлять протокол, я назвалась девичьей фамилией и солгала, что документы украли дорогой. Они поверили, но сказали, что пошлют запрос в Шушу. Я могла только надеяться, что он будет долго идти. А еще лучше – ползти.
Поразмыслив, я зажмурилась и, нащупав вторую ступню в чувяке, потянула ноги на себя. Ноги легко выползли наружу и легкомысленно, нахально торчали теперь в проходе, так и не согнувшись в коленях.
Собака завыла еще жалостливее. Всем стало жутко. Детям, стоявшим запрокинув головы, в глаза попала шелуха от кукурузы. В окна смотрела жадная холодная темень.
Я потянула сильнее, мертвец неожиданно легко подался прямо мне на руки, я завопила и отпрянула, сорвалась с лестницы, грохнувшись, больно стукнулась локтем об пол, а сверху меня накрыл мертвец. Я орала так, что собака перестала выть, а дети окончательно онемели. Сбросила с себя мертвое тело и еще несколько минут орала, потом выдохлась, замолчала и переглянулась с волкодавом. Он склонил голову набок и уважительно молчал. Я старалась не смотреть на убитого, но он будто притягивал взгляд. Пожилой сухопарый ингуш в изодранной черкеске, заскорузлой от запекшейся крови. Вкаштановых, отливающих медью волосах торчала солома от кукурузы. Резкие черты лица, впалые щеки, приоткрытый рот со стершимися желтыми зубами и рыжеватая щетина, начинающаяся прямо от глаз, – все наводило ужас.
– Кролики мои, вы нигде не видели лопату?
– Она в сарае осталась, – пискнула Лина.
Я взяла лампу и вышла в сени. Куры сонно закудахтали при виде волкодава и взлетели повыше на полки. Собака, пол которой я так и не выяснила, явно заинтересовалась легкой добычей, но рана не давала ей возможности прыгать. Припадая на левую сторону, она поплелась за мной на улицу.
Девочки боялись оставаться в доме с мертвецом и тоже вышли со мной в ночь. Я прихватила лопату, и мы углубились в сад. Земля была еще подмерзшая, но податливая. Я выкопала яму у первой же яблони. Где восток? Где запад? Как хоронят ингуши? По-моему, женщинам нельзя. Но тут, кроме женщин, больших и маленьких, никого нет. Даже собака, и та сука. Во всяком случае, во дворе она присела, а не подняла лапу. Может, от слабости. Вариантов нет. Лучше быть похороненным женщиной во дворе собственного дома, чем мужчиной в общей яме.
Я вернулась в дом, подошла, глядя в сторону, к покойнику и, ухватив его за ноги, поволокла к двери. Никогда не забуду звука стукающейся о ступени головы. Меня тошнило. Он был не очень тяжелым и на ощупь не холодным, ведь я держала его за лодыжки в шерстяных чувяках. У могилы я задумалась. Покойника не во что было даже завернуть. Не в мамину же шаль. Жалко.
На чердаке оставались мешки из-под кукурузы. Мы снова вереницей вернулись в дом, я полезла наверх и вытянула четыре мешка. Двумя выстлала могилу, потом не глядя спихнула туда мертвеца и, зажмурившись, набросила сверху мешки. Он стал похож на мумию.
Жутко было бросать человеку в лицо землю, пусть даже оно было закрыто мешковиной. Еще ужасней было утрамбовывать. Надо придумать, что привалить на могилу, чтобы ее не разрыли беспризорные собаки. Но это уже утром.
Вернулись мы так же молча и долго дрожали у очага. У меня не было сил утешать девочек, я просто повторяла про себя: «Хорошо, что все позади». Мы постелили на панцирную кровать найденные на чердаке мешки, один свернули под голову, накрылись маминой шалью и, сбившись в кучу, наконец забылись тревожным сном.
Обе Светины дочки так и не спросили ни разу, где их мама с папой и сестра Галя. Они вообще ни о чем не спрашивали и ничего не говорили, онемели еще с тех пор, как я нашла их под ветошью в телеге. Собака подползла к нам под кровать и тоже уснула, тихо поскуливая и жалобно взвизгивая во сне.
Молодую кавказскую овчарку назвали Сильвой. Мне почему-то запало это имя еще со времен Сережиной овчарки. Он, кстати, недолго прошиковал уполномоченным. В тридцать девятом его взяли за пьянку и стрельбу на рабочем месте, присудили лагеря, и след его потерялся. Мне об этом Павлуша написал. А собаку Сережину пристрелили, потому что она при задержании оперативников покусала.
Рана у нашей Сильвы оказалась длинной, но не глубокой. Пуля, видно, прошла по касательной, а главное, почти у ляжки, и овчарка спокойно могла ее вылизывать.
Я пошла работать в колхоз. Сильва оставалась сторожить детей. Девочки черпали мисками с чердака кукурузу с соломой и перебирали ее, пока меня не было. Потом мы несли миску с кукурузой к мельнику, бывшему фронтовику с одной рукой. Он из милости брал нашу мелкую мусорную кукурузу, бросал в общий помол и возвращал полную, с горкой, миску кукурузной муки, из которой я пекла лепешки. Куры оказались очень плодовитыми и, хотя они загадили все сени, неслись как сумасшедшие.
В колхозе мне зарплату выдали поросенком. Мы его назвали Васька и тоже держали в закутке в сенях, так как боялись, что украдут. А днем девочки выводили его на помочах во двор, где он гулял под присмотром Сильвы.
Васька влюбился в Сильву. Он всюду таскался за ней, хрюкал и лез целоваться. Сильва огрызалась, норовила цапнуть его за пятачок, но он не унимался и даже ночью призывно хрюкал, пытаясь протиснуть розовый пятачок в щель под дверью. Девочки мои приемные продолжали молчать. Они слушались, всё понимали, даже улыбались иногда, глядя на Васькины проделки, но оставались онемевшими. Я не очень-то и настаивала на разговорах. Во-первых, заговори они, трудно было бы сохранить нашу тайну. Во-вторых, немых больше жалели.
Но наше монотонное блаженство длилось не больше месяца. Из Шуши пришли документы, кто я такая есть – жена врага народа. А следом заявились городские чекисты и вместе со мной забрали из дома все, даже детскую одежду. Девочки очень горевали о Ваське. А я подумала: хорошо, что забрали. Как бы мы его закололи и ели потом? Акурицы, словно наученные, убежали за сарай и там схоронились. Прямо подпольщицы. Хотя со мной могли сделать что угодно, я не боялась. Я дошла до такой степени ожесточения, что терять, казалось, было уже нечего.
Допрашивали меня в правлении часа три, всё пытали про мужа.
– Вы коммунисты, вы и разбирайтесь. А мое дело детей рожать и растить, – сказала я следователю.
В тот раз меня отпустили, но сказали, что в ближайшее время вызовут снова на допрос уже в Орджоникидзе, вернее в Дзауджикау. Взяли подписку о невыезде.