сторону, три мятые мужские зимние куртки, две летние, а внизу стоят башмаки, выстроившись как на поверке, некоторые с распялками внутри. Почему так ужасны пустые башмаки? Я беру дамскую туфлю, пеструю и легкую, как цветок, да, я нюхаю ее. Пахнет кожей, больше ничем. Я задерживаю дыхание, испугавшись, как взломщик, и прислушиваюсь. Да кто придет-то? Мало ли, могут ведь позвонить, какой- нибудь разносчик, может быть, откуда ему знать, что здесь уже не живут. Я прислушиваюсь, держа туфлю в руке; я не хочу быть дома. Если не считать крапа в кухне, из которого всегда капало, тишина. Как в Помпеях. Телефон тоже молчит. Я вижу: она вытащила штепсель из розетки. К сожалению, у меня нет спичек. Как тихо, если не курить! Трамвай на улице, одновременно автомобильный гудок, но здесь, за закрытыми ставнями, где я, в пальто и кепке, сижу на спинке закутанного в белое кресла, в то время как на улице идет дождь, здесь как в Помпеях: все есть еще, только время исчезло. Как в Помпеях: можно бродить по комнатам, руки в брюки, и представлять себе, как здесь жили когда-то, до того как их засыпало горячей золой. И звуки тоже гулкие (потому что ковры убраны), как в Помпеях…
Вдруг и в самом деле звонят.
Я не открываю…
Господин, который носит мою фамилию, в отъезде.
Я напрасно сижу в пальто и кепке, с незакуренной трубкой во рту; я не могу представить себе, как здесь жили, это трудней, чем в Помпеях, хотя ее синий халатик еще висит в ванной… может быть, и лучше, что у меня нет спичек; достаточно того, что я представляю себе: как мужчина, который здесь жил, зажигает спичку, как он держит ее в горсти, давая огоньку разгореться, чтобы можно было поднести его к занавеске, первую, вторую, третью, и четвертую, и пятую, занавеска не загорается, пламени никакого, только тлеет, мерцает, смердит, абажур тоже по-настоящему не горит, только пахнет горелым, и в нем появляется дыра с коричневой кромкой, курам на смех; надо бы бензину, бензину бы на занавески, чтобы они действительно запылали, мягкие кресла, ковры, книги, одежда, спичками тут ничего не сделаешь, это только курам на смех.
Я куплю себе другую одежду, хоть и знаю: это не поможет, только на витрине у нее другой вид. Уже когда продавец приносит ее в кабинку, а потом деликатно исчезает, чтобы я занялся примеркой, я знаю, как все будет выглядеть через три месяца. Но нельзя же ходить голым на людях; и я заставляю себя, верчусь у передвижных зеркал, чтобы проверить фасон, который мне более или менее понравился на витрине. Покупаю я, в сущности, лишь ради продавца, который в восторге, а сам вижу свой затылок, изменить который нельзя; я покупаю второпях и каждый раз одно и то же. Даже те минуты, когда портной с подушечкой для булавок у плеча, услужливо приседая, компетентно отмечает мелком, насколько я отклоняюсь от готовой модели, мучительны. Дешевая она или дорогая, английская ли, итальянская или отечественная – разницы никакой; всегда образуются те же складки на тех же местах, я это знаю.
Другая жизнь?
Я представляю себе:
С человеком произошел несчастный случай, например, он попал в дорожную аварию, у него резаные раны на лице, опасности для жизни нет, есть только опасность, что он потеряет зрение. Он это знает. Он долго лежит в больнице с повязкой на глазах. Он может говорить. Он может слышать: птиц в парке за открытом окном, иногда самолеты, затем голоса в комнате, ночную тишину, дождь на рассвете. Он может ощущать запахи: яблочного пюре, цветов, гигиены. Он может думать о чем угодно, и он думает… В одно прекрасное утро повязку снимают, и он видит, что видит, но молчит; он не говорит, что видит, никому, никогда.
Я представляю себе:
Его жизнь отныне, когда он играет слепого, даже находясь один на один с кем-либо, его общение с людьми, которые не знают, что он их видит, его общественные возможности, его профессиональные возможности благодаря тому, что он не говорит, что видит, его жизнь как игру, его свободу в силу некой тайны и т. д.
Назову его Гантенбайн.
Я примеряю истории, как платья!
Я сижу в сельской гостинице.
Мне повезло, я мог сейчас быть не только мертвецом, но и виновным в смерти одиннадцати детей, не подлежа наказанию, – так вот, вместо этого я сижу в сельской гостинице и заказываю рюмку вишневки, а машина (это даже не моя машина, а Бурри) ждет запасных частей вон там, в гараже; я не осмеливаюсь додумать, что могло бы быть…
Мне повезло.
Не знаю, о чем я думал, когда с погасшей трубкой во рту и небрежно-спокойно – не устало, но небрежно, – держа, правда, на баранке обе руки и внимательно глядя вперед, но мыслями где-то в другом месте, вошел в поворот, не думая о возможности внезапного гололеда. (Может быть, я думал о вечере у Бурри.) Я не превышал шестидесятикилометровой скорости, как подтверждают свидетели, и на всем пути до сих пор не было гололеда, ничего похожего па гололед. (Может быть, я думал о приглашении в Гарвард…)
Теперь снег перестал идти.
Я пью вишневку.
Как всегда, когда что-то случилось, я удивляюсь, как это мне в голову не пришло, я смущен, словно действительность раскусила меня или поняла не так; окруженный свидетелями, я вдруг стою па деревенской площади, и, наклоняясь, чтобы посоветоваться с механиком, который подлез под машину, я уже признал, что это я, не кто иной, как я, чуть не задавил дюжину бернских школьников. Я смотрю на них, на детей, по-зимнему краснощеких, с флажками пара изо рта на холодном воздухе: они живы. Случись это на самом деле, мне показалось бы все в точности столь же невероятным; я был бы тот же, что и сейчас, и не тот же, не тот, кого сейчас окружает дюжина бернских школьников, они глазеют, болтают, живут, свидетели аварии такого-то числа, в таком-то месте, счастливые происшествием, веселые, пока не раздается звонок из их школы… Я заказываю вторую рюмку вишневки.
Десять часов, вторник, число такое-то…
Вот уже час возятся они с машиной, которая не моя; мальчишки-школьники догадались: деформировалась ось, прогнулся обод, подшипник тоже, наверное, надо сменить. Я мало что в этом понимаю. Мысль, что придется заночевать здесь, меня пугает, притом это приличная сельская гостиница. Я все еще не снял пальто, сижу и пытаюсь читать газету (можно и поездом поехать, чтобы не ночевать здесь; расписание, местное сообщение, висит у двери в уборную), посасываю трубку, в то время как в Алжире (я