мои знакомые, то…
– Вот вода.
По всей вероятности, видно, что я вспотел, но я, конечно, не тянусь к графину и стакану, только слушаю, как наполняет его служитель суда; я, кажется, не первый, кто, будучи вызван в суд как свидетель, чувствует себя как обвиняемый.
– Господин Гантенбайн, – говорит судья, – позвольте вас попросить… Я поднимаюсь.
– Но время еще есть.
С закрытыми глазами, чтобы не выйти из роли перед судом, теперь уже с закрытыми глазами, ибо ни в коем случае не хочу снова увидеть обвиняемого, я стою, опираясь на свою черную палочку, я теперь в распоряжении суда. Меня нужно только вести. Я чувствую сильную руку на своем локте, дружескую руку, которая меня не отпустит, покуда я, Гантенбайн Тео, не стану или не сяду у свидетельского барьера.
– Потихоньку, – слышу я, – потихоньку. Я слышу свои шаги по коридору.
– Осторожно, – слышу я, – здесь ступеньки… Я поднимаю ногу.
– Три ступеньки.
Итак, правой, левой, правой.
– Ну вот, – слышу я, в то время как рука отпускает мой локоть. – Подождите здесь!
Я слышу, как отворяется дверь, бесшумная дверь; я слышу вдруг зал.
– Пойдемте!
Снова в сопровождении взявшего меня за локоть, так что мне и правда незачем открывать глаза, я постукиваю черной палочкой по просторной тишине, которую нарушает только мое постукивание, по тишине напряженной.
– Сюда, – слышу я, – садитесь.
Я ощупью ищу скамейку, которая здесь и в самом деле имеется, и сажусь, покинутый теперь направляющей рукой. Только не открывать теперь глаза! Я слышу бумагу, это, должно быть, высокий голый зал, зал с закрытыми окнами, голуби не воркуют, зал, набитый дышащими людьми; среди них должен быть и обвиняемый. Узнает ли он меня? Прежде всего я слышу или чувствую, будто слышу, как бьется жилка у меня на шее. Больше пока ничего не происходит. Время от времени покашливание далеко позади, спереди шепот, затем снова шелест бумаги; но в общем-то тишина. Что было бы видно, открой я глаза, я знаю: обвиняемый между двумя полицейскими, позади и повыше председатель суда, где-то прокурор в мантии, может быть, он-то и шелестит все еще бумагами, и юрист в пенсне, тоже в мантии, защитник, который, нагнувшись, как раз передает обвиняемому записку. Затем присяжные, которым уже сегодня надо вынести свой вердикт, ряд переутомленных лиц очень разного происхождения. А вверху, вероятно, классическое изображение богини Правосудия с весами и завязанными глазами… Теперь кто-то читает анкетные данные Гантенбайна, которые я должен подтвердить, потом наставление, что мне надлежит говорить правду и ничего кроме правды, я слышу эхо своей клятвы, потом кашель, бумагу, шорохи на деревянных скамейках, шаги ко мне, голос.
– Господин Гантенбайн, вы знали Камиллу Губер? – слышу я. – И с какого времени? Я киваю.
– С какого времени? Я припоминаю.
– Было ли у вас впечатление…
– Я хочу отметить, – прерывает другой голос, – что свидетель слепой, поэтому незачем, господа, задавать вопросы, на которые слепой под присягой не может ответить, в частности вопрос…
Звонок.
– Я протестую… Звонок.
– Господа…
Хаос голосов, все напряжено, кажется, до предела; я жду, покуда председатель снова берет слово и, пользуясь тишиной, этим мгновением без гула, передает голосу справа, которого я еще не слышал.
– Вы знали убитую?
Я открываю глаза, но не вижу ее.
– Какого рода были ваши отношения? – Маникюр. Смех на трибуне.
– Это правда, – говорю я. Мне не верят.
– Вы часто бывали у Губер?
– У Камиллы Губер?
– Да.
– Регулярно.
– На предмет маникюра?…
– Да, – отвечаю я, – на предмет маникюра.
Конечно, я испытываю облегчение оттого, что они явно не хотят знать правду, сказать которую я, как свидетель, клятвенно обещал.
Председатель:
– Чтобы не отвлекаться от сути…
– Я еще раз настоятельно подчеркиваю, – громко говорит в зал другой голос, – что свидетель слепой и, значит, не мог видеть убитую.