Никакой господин не проходит мимо слепого Гантенбайна, не здороваясь, – то есть я хочу сказать: все проходят мимо слепого Гантенбайна не здороваясь, но нет никого, кто пользовался бы слепотой супруга… Еще немного, и Гантенбайну впору будет махать Лиле рукой. Когда Лиля проходит через барьер, ее поцелуй, как всегда. Потом под руку, как всегда. Только Гантенбайн другой, молчаливый, в то время как Лиля делает вид, что все как всегда. Что озадачивает его: никакой перемены в ее лице… Он забирает ее тяжелое пальто и сумки. Как всегда. Но безмолвно. По ее лицу не видно, что она не лжет, что она ничего не утаивает. Лицо у нее открытое, как всегда. В машине, когда он все еще молчит, она озабоченно спрашивает, что с Гантенбайном. И сама рассказывает, что всегда рассказывала, только теперь это чистая правда. Он ей не верит? Он несет ее багаж, как всегда. И когда они сидят друг перед другом – ее радость, как всегда, ее радость, что она опять дома. Гантенбайн не рад? Он поражен. Ее радость, что она опять дома, годами Гантенбайн делал вид, что верит в ее радость, и только теперь видит, как совершенна была ее игра, как ни на йоту не отличалась она от сегодняшней подлинности. Это-то, наверно, и лишает его дара речи. Она садится на колени к нему, как всегда. В первый раз он не гладит ее волосы, хотя они те же, что всегда; нет, Гантенбайн поднимается под предлогом, что ему хочется пить. Он несносен. Как можно сейчас хотеть пить, и даже если и хочется! Вот он стоит и пьет воду.
Лиля его не обманывает.
На это у него нет роли.
– Лиля… – говорит он.
– Что случилось? – спрашивает она.
И когда Гантенбайн снимает очки – он делает это не резко, как бывало, и не затем, чтобы, протерев глаза руками, снова надеть очки, а иначе, чем когда-либо: он делает это в последний раз – он улыбается или думает, что улыбается; а у него просто больше нет лица.
– Что все-таки случилось? – спрашивает она.
– Лиля… – говорит он.
– Ну скажи наконец, – говорит она, – прошу тебя, я не знаю, что случилось, я в самом деле не знаю.
Я представляю себе:
Когда вдруг приходит час сцены, которую Гантенбайн представлял себе тысячу раз и на все лады, действительность сперва поражает полнейшей пустотой. И он только головой качает. Но Лиле, конечно, хочется знать, о чем он умалчивает. И Гантенбайн, хотя его не тянет говорить, медленно выкладывает то, о чем годами молчал, пустяки по сути. Ему действительно надо прийти в себя; он не швыряет очки, которые отныне не нужны, и не кладет их в карман, а держит их и разглядывает, как реликвию, как сувенир, и, когда он вспоминает о том, о другом, что его волновало тогда-то и тогда-то, это все мелочи по сути, о которых и говорить-то не стоит… Ну да – по сути, это объяснение в любви, думает он, все, что он сейчас весело- равнодушно выкладывает: что он прекрасно видел, и так далее и, наверно, знает не все, что игралось годами, но все-таки много чего, а впрочем, ничего точно, да и ничего он больше не хочет знать точно, и что он-то ведь тоже играл…
Конец (короткий, несоразмерный):
«Уходи!» – говорит она и берет сигарету, потом подносит к ней огонь, в то время как я спрашиваю, что же, Господи Боже ты мой, стряслось. «Все эти годы!» – говорит она и курит. Что я такого сказал? Сначала были ее рыданья, теперь она только говорит: «Уходи!» – куря. Как так я обманывал ее? Говорят: волосы дыбом становятся. Но это бывает, я вижу это, у нее волосы стали дыбом. Лиля действительно верила, что я слепой? Это, значит, конец. Как так, собственно? Напрасно прошу я прощенья, что кое-что видел. «Все эти годы, – говорит она, – ты меня никогда не любил, никогда, теперь я это знаю, и теперь я хочу, чтобы ты ушел, чтобы ты ушел! – куря, потом крича: – Чтобы ты ушел!»
Пробуждение (как будто ничего не было!) оказывается обманом; всегда что-нибудь да было, только иначе. Придет день, и меня будут допрашивать.
– Итак, – говорит кто-то, кого это не касается, а мы с ним наедине, – что, собственно, было в вашей жизни, которая подходит к концу?
Я молчу.
– Один мужчина любит одну женщину, – говорит он, – эта женщина любит другого мужчину, – говорит он, – первый мужчина любит другую женщину, которую любит опять-таки другой мужчина, – говорит он и заключает: – Весьма обыкновенная история, у которой концы с концами никак не сходятся…
Я киваю.
– Почему вы не скажете без обиняков, – спрашивает он, собрав последние остатки терпенья, – который из двух мужчин вы сами?
Я пожимаю плечами.
– Следствие установило, – говорит он не без угрозы в голосе, – что, например, особы по имени Камилла Губер не существует и не существовало на свете, так же как и господина по фамилии Гантенбайн…
– Знаю.
– Вы рассказываете сплошные вымыслы.
– Я переживаю сплошные вымыслы.
– Ладно, – говорит он, – но что было на самом деле в это время и в тех местах, где вы находились? Я закрываю глаза.
– Почему вы не отвечаете? Я молчу.
– Вы забываете, дорогой мой, что есть свидетели.
Затем он отворяет дверь, я это слышу, и, когда я слышу стук каблучков-шпилек, я еще раз открываю глаза, чтобы увидеть, какая тут идет игра…
Я вижу:
Остатки бургундского в бутылке, я это знаю, островки плесени на красном вине, затем остатки хлеба,