Я разулся и проверил кеды. Скоро они у меня год, а подошва только чуть начала снашиваться. Крепкая штука! Вот сбоку, там, где мизинцы, слегка начинает протираться ткань, но это ничего. Ткань вон какая толстая. Еще на два года хватит. А шнурки можно менять хоть каждый день, их у меня сколько угодно. Надо будет от палатки до берега проложить дорожку. Там, где начинаются камни, расчистить и сделать что-нибудь вроде мостовой из плоских булыжников…
С моря донесся странный звук вроде длинного приглушенного крика, а за ним — глубокий протяжный вздох. Пламя костра дернулось в сторону и почти легло на землю. В тот же миг над головой быстро зашумели листья, палатку вздуло пузырем и чуть не сорвало с колышков. И сразу засвистело в кустах, загрохотало внизу у скал, затрещало где-то вверху, на склоне. Весь остров зашевелился во тьме.
Воздух потяжелел, стало трудно дышать. Снаружи еще сильнее потемнело. В свете костра наискось пролетела отломившаяся от дерева ветка. И вдруг огромная бело-голубая трещина раскроила темноту, соединив небо и море. На один миг отчетливо, как выточенные, высветились кусты с неподвижными, будто вычеканенными листьями, травы и камни и клубы вулканических облаков над деревьями. А потом все опять прыгнуло во тьму и взорвался такой гром, что у меня захватило дыхание.
И сразу же по парусине, по листве надо мной, по траве часто-часто застрекотал дождь. Костер зашипел под ударами капель, и только я успел передвинуть часть огня в палатку, как ливень рухнул водопадом. Не моросило, не капало, не лилось струями — сплошные полотнища воды падали на землю. Ветер ударял с такой силой, что палатка то надувалась парусом, то сплющивалась и трепетала, как повешенное на веревку белье. С дерева летели сбитые листья и сучья. Свистело и скрежетало на разные голоса. Остров будто сорвался с места и понесся по взбесившемуся морю в темноту.
Как стремительно меняется здесь погода! Безветрие, тишина — и вдруг сразу, за несколько минут такое!
Скоро в палатке сухое место осталось только там, где сидел я и горел костер. От налетов дождя меня и огонь спасал ствол дерева. Я боялся только одного: как бы не залило огневой инструмент. Поэтому плотнее завернул его в пленку и пожалел, что не насобирал на берегу этой пленки побольше. Можно было соорудить из нее полог, и тогда вода не залетала бы с ветром внутрь. Измазанная нефтью, она совсем не пропускала воду, но в солнечные дни воняла керосином так, что к ней неприятно было прикасаться.
Я представил, что сейчас делается у Кормы и у мыса Форштевня, и улыбнулся. Пусть палатка похожа на собачью конуру и из нее нужно выползать чуть ли не на четвереньках, пусть я живу, как первобытный, добывая огонь палочками и питаясь поджаренными слизняками и травой, — все же я не голый на голом берегу. Не распустил слюни, не испугался и пока еще не согнулся!
Я поплотнее запахнул куртку. Спина промокла, брюки на коленях тоже, но я уже привык к этому и не обращал никакого внимания.
Ветер ослаб. Снаружи водопадом шумел дождь. Кажется, он затихает и, наверное, скоро кончится. Просто это был шквал, который пролетит так же быстро, как налетел. А завтра опять будет солнце, я просушу одежду, и все пойдет, как надо.
Но через минуту палатку снова рвануло, сердито зашипел костер и новые каскады воды рухнули на землю. Я распялил полы куртки, как наседка крылья, защищая слабый огонь от водяной пыли. Ну и ночка! На этот раз ветер и дождь стали такими холодными, будто они скатывались откуда-то со снеговых вершин. Струи воды летели не косо, а параллельно земле. Я повернулся левым боком к костру, и тут что-то раскаленной иголкой ткнуло под мышку. Я запустил руку под куртку и вытащил на свет муравья.
Он был рыжий и здоровенный — с ноготь указательного пальца длиной. Честное слово, раньше я таких муравьев не видел. Туловище, обросшее жесткими волосками, круглая с выпуклыми глазами голова и челюсти, острые, как крючки, — он их то закрывал, то открывал, как клещи.
Я бросил его в огонь. И тут же меня ожгло под коленом.
Только сейчас я заметил, что в палатке их видимо-невидимо! Они ползали по внутренней поверхности парусины, по сучьям, которые я подбрасывал в костер, по моим ногам. Наверное, они тоже спасались от сырости и случайно наткнулись на мое жилье. Но и здесь им казалось не особенно уютно, и тогда они забирались в брюки и под рубашку. Я мог бы вытерпеть, если бы они сидели там тихо, но они кусались! Да еще так, что я дергался от неожиданности и боли. И казалось, с каждым мгновением их становилось все больше. А ведь в сухое время их не было в палатке совсем. Ну, попадались один-два маленьких, так я не обращал на них внимания.
Когда укусило раз десять подряд, я не выдержал, содрал с себя куртку, рубашку и джинсы и выскочил в темноту под ливень. Вода успокоила горящее тело, но лишь только я опять заполз в палатку и немного подсох, как опять началось…
Я упражнялся так раз пять за ночь. Если вас не кусали такие здоровенные муравьи, вы не поймете, что это такое. Все тело зудело, и на местах укусов вскакивали белые волдыри. Они так чесались, что никаких сил не было. Некоторые укусы я расчесал до крови. Когда стало светать, я уже не замечал ничего, кроме проклятых муравьев. Тело пылало и мерзло одновременно. Суставы ломило. Голова кружилась. Я уже почти не видел того, на что смотрел. Я молил природу об одном только: чтобы поскорее кончился дождь и вместе с ним ушла бы от меня эта рыжая напасть. Сколько муравьев я передавил за эту ночь! Но их не становилось меньше, и они нисколечко меня не боялись. И к смерти они относились с каким-то жутким презрением.
А дождь все не кончался.
Будто все облака мира собрались над островом и поливали его водой.
В полузабытьи я наконец увидел серый рассвет и мокрую траву кругом. Подбросил в слабо дымящий костер последние сухие сучья и выполз наружу. Надо искать топливо.
Сырая одежда мгновенно приклеилась к телу. Меня охватил страшный озноб. Тряслись руки, тряслось все внутри меня, зуб не попадал на зуб. Я покрутился по поляне в каком-то диком танце, чтобы согреться, и полез по склону вверх, к деревьям, под которыми еще не собирал сучья.
Все кругом плыло и покачивалось, будто во сне. Деревья тенями стояли за завесой дождя. А дальше — ничего, серая мозглая мгла. Каким унылым, каким страшным местом был во время ливней мой остров! А ведь первобытные не только жили на такой земле, но ухитрялись делать орудия, охотиться да еще рисовать на стенах пещер. Ну почему в моей горе нет ни одной подходящей пещеры?
И тут я вздрогнул.
Сколько муравьев в ней, наверное, было бы!
Нет, к аллаху, никаких пещер, ничего сухого не нужно. Лучше так: холодно, мокро, но не кусают…
Под первым деревом лежал огромный сук, сломанный шквалом. Я не смог его даже приподнять и стал искать другие, поменьше. Ветер поработал вовсю, сучков на земле валялось много, но маленьких почему-то не было. Я ползал под ледяным душем по мокрой земле и не находил ничего. Топор бы сюда, хоть какой- нибудь, даже каменный…
Наконец удалось найти короткий обломок вроде дубины. Потом еще несколько, тяжелых от пропитавшей их воды. Скользя по раскисшей земле, весь вывалявшись в грязи, я спустил их к палатке.
Костер совсем захирел. От него осталось несколько слабых угольков, прикрытых слоем пепла, и несколько несгоревших веток. Я настругал эти ветки ежиками, осторожно положил их на угли и стал раздувать. Когда языки пламени снова начали облизывать дерево, я принялся кромсать ножом те сучья, которые принес. Они оказались мокрыми только снаружи. Скоро я сидел у хорошего огня, обогревая то живот, то спину.
Обогревая…
Джинсы, куртка, рубашка, кеды были настолько пропитаны водой, что я чувствовал себя как в скафандре. Сквозь этот скафандр тепло от огня едва пробивалось к телу. И чем сильнее я мерз, тем больше злился на самого себя.
Злился, что попал на этот остров, такой красивый и неуютный одновременно.
Злился, что проснулся в тот день на катере так рано и дернуло меня выскочить на палубу и попасть под эту несчастную волну.
Злился на авторов приключенческих книжек, которые выдумывали для своих героев теплые удобные острова и давали им в руки ружья, топоры и одежду.
Злился даже на то, что упросил отца устроить меня на катер в группу планктонщиков…
А дождь все хлестал, то усиливаясь, то ослабевая, и злость моя переходила сначала в уныние, а