Поезд шел через еловый лес. Коричневатые стволы, замшелые ветки. В непроницаемой темноте деревья жались друг к другу. Там что-то таится, в наших норвежских еловых лесах, думал я, они что-то скрывают. В поезде я часто пытался высмотреть что-нибудь между деревьев, но никогда ничего не видел. Лес смыкался, поворачивался спиной к поезду, к его фонарям и огонькам мобильных телефонов в вагонах. В этой дремучей темноте лес горбился, повернувшись к нам спиной. Ни дать ни взять, старый тролль, который семенит прочь на своих гранитных ногах, заткнув мохом уши и поглядывая мутными, как болотная вода, глазами.
Над полями дрожал свет.
Солнце цвета «зеленый металлик» поблескивало на камнях, торчавших из земли.
Драммен-Хёнефосс.
Крестьянские усадьбы, шоссе, автомобили, державшие путь в горы.
Передо мной в кресле спал Роберт. Место рядом с ним пустовало, в купе, кроме нас, никого не осталось. Он прижался лицом к оконной раме, щека оттянулась в сторону. Солнечный свет струился по стеклу, как вода, и очерчивал его профиль.
– Я покажу тебе, где была сделана та фотография, – сказал он мне перед поездкой.
Что я об этом думал?
Не забывай. Чего? Того, что случилось в поезде. А что там случилось? Уже не помнишь? Нет. Вы ехали с Робертом. Сели в поезд. Он спал, это я помню. И больше ничего? Пальцы помнят. Когда я пишу, пальцы кое-что вспоминают. Это странно, правда? Еще бы! Тогда расскажи, что там случилось. О'кей. Давай рассказывай! Хорошо, расскажу. Рассказывай же, черт бы тебя побрал.
Я встаю и выхожу в кухню. Работа застопорилась. Клавиатура выворачивается наизнанку, в пальцы будто черт вселился. Я сижу у стола на кухне, пью «Туборг» и верчу в руках пачку сигарет. За окном гудит Копенгаген. Слышится звук автомобильной сирены. Проносится по улицам и вдруг исчезает. Я закуриваю сигарету и тут же гашу ее. Возвращаюсь к письменному столу, сажусь и начинаю писать ругательства.
Пробую придумать новые, позаковырестей. Это у меня такая игра, когда…
Хрен моржовый, ёбарь, извращенец, жополиз, кемпинговая блядь, говноед, педик…
Больше не могу. Но гнев стихает, и я могу писать дальше.
Мы ехали на поезде в Хёнефосс.
Меня мучило нетерпение.
Я встал и начал ходить по вагону, открыл окно и высунул голову наружу. Поезд въехал в еловый грот, и вокруг меня стало темно. Я закрыл глаза и чувствовал, как воздух сжимает мне лоб и щеки. Когда я снова открыл глаза, мы уже ехали среди полей. Тарахтел трактор, направляясь в нашу сторону. Мужик на тракторе натянул фуражку на глаза. Я почувствовал дуновение легкости, освобождения. Было начало дня. Я стал невесомым. В голове гудело. Волосы взъерошились. Скорость проникала сквозь кожу.
Я вернулся в купе.
Роберт смотрел в окно. Левая щека, которой он прижался к стеклу, была помята. Он потер глаза, лицо у него было усталое и смешное. Мы поговорили о нашей поездке, разделили пополам плитку шоколада и выпили кофе.
– В твоей улыбке есть что-то такое, – сказал он.
– Что?
– Твоя улыбка. Ты улыбаешься так же, как она.
– Улыбаюсь?
– Да.
– Как кто?
– Как Мириам.
Я отложил шоколад. Солнце слепило глаза. Железная дорога проходила рядом с шоссе, по асфальтовой реке скользил серебристый автомобиль. За рулем сидел седой человек в майке. Он щурился от солнца.
– Ты виделся с Мириам?
– В больнице. Разве я тебе не сказал?
– Ты навещал ее в больнице?
– Да, несколько дней назад.
– В больнице?
– Что-нибудь не так?
– Почему же ты ничего не сказал мне?
– Мне казалось, я говорил.
– Что ты ей сказал?
– О нас. О тебе, о себе. Как мы встретились. Каково мне было увидеть тебя.
– Черт!
– А что такого? Может, мне не следовало навещать ее? Мне только хотелось посмотреть, какая она.
– Ты поехал в больницу и рассказал ей, что мы встретились?
– Она была рада, что мы с тобой познакомились.
– Ты хоть понимаешь, как тяжело она больна?
– Она сказала, что рада видеть меня.
– Как ты только до этого додумался?
– Мы немного поговорили и о тебе. О том, какое ты произвел на нее впечатление, когда вернулся домой. Не злись, Кристофер. Я понимаю, ты пережил трудные времена. Могу себе представить. Не злись. Мириам все понимает.
– Что она понимает?
– Она понимает, что тебе трудно говорить о своих чувствах. Что ты замыкаешься в себе.
Я представил себе мамино лицо, каким оно было в приемной больницы. Измученную улыбку. Ее руки, прижимавшие меня к себе, они крепко держали меня и не хотели отпускать. Во время завтрака она казалась расстроенной. Я представил себе Роберта на стуле рядом с ее кроватью в больнице.
– Держись от нее подальше, – сказал я, стараясь не повышать голоса.
Он не пошевелился, дышал через нос, губы были плотно сжаты. Но в глазах был блеск, и мне показалось, что он вот-вот начнет улыбаться.
– Чего ты хочешь? – спросил я.
Вот теперь он улыбнулся.
– Ничего.
– Что ты имеешь в виду?
Он засмеялся и хлопнул себя по коленям.
– Это все чепуха. Я все выдумал.
– Выдумал?
– Я никогда не был у твоей матери.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я не был у нее в больнице. Никогда бы не сделал этого… Не поехал бы к ней, не предупредив тебя…
Его лицо качалось в лучах солнца, он смеялся.
Я потер руками колени.
– Вот черт…
Он засмеялся громче.
– Придумываешь всякую чушь, только чтобы что-то сказать?
– Прости.
– Лучше тебе заткнуться.
– О'кей. О'кей.
– Попробуем?
– Что, заткнуться?
– Заткнись ради Бога!
Он перестал смеяться, отвернулся к окну. Над холмистой грядой тянулись облака.