Сюда надо прибавить и то, что рефлексия, самокопание никогда не были в характере людей, населявших Одессу. У земляков Багрицкого отсутствовал вкус к абстракции. В Одессе никогда не было богоискателей, визионеров, религиозных философов. Под этим плотным, вечно синим небом жили чрезвычайно земные люди, которые, для того чтобы понять что-нибудь, должны были это ощупать, взять на зуб.
Заезжие мистики из северных губерний вызывали здесь смех. В Одессе никогда не увлекались Достоевским. Любили Толстого, но, без его философии. Здесь процветали в умах литературной молодежи Пушкин, Бальзак, Стивенсон, Чехов. Не Скрябин был властителем музыкальных дум в этом городе, имевшем репутацию музыкального, а Верди и Чайковский.
Некоторые склонны были считать оригинальничанием занятия Багрицкого рыбоводством и птицеводством. Он не был дилетантом. Он ни в чем не допускал любительщины и был настоящим, серьезным зоологом. «Любовь к соловьям – специальность моя», – писал он. Когда болезнь принудила его к неподвижности, он вынужден был оставить вылазки на природу и втащил природу к себе в квартиру.
Впоследствии он сменил птиц на рыб, я думаю, потому, что аквариум, в отличие от клетки с птицами, – это подлинный подводный мир, перенесенный в комнату со всей своей атмосферой.
В 1919 году в Одессе организовался «Коллектив поэтов». Еще не написана история этого учреждения, воспитавшего большинство писателей, происходящих из Одессы.
Истинным центром «Коллектива поэтов» был Багрицкий. Конечно, неофициальным, потому что никаких должностей и чинов в литературных организациях тогда еще не было, что, впрочем, не мешало процветанию литературы. От Багрицкого исходило непрерывное воодушевление. Будучи, как все талантливые люди, чрезвычайно щедрым, он разбрасывал темы, идеи, образы походя, в разговоре. Мышление его было поэтическим всегда, а не только когда он сидел с пером над бумагой,
Каждый день происходили открытия. Багрицкий прибегал с книгой, возбужденный до исступления, и мы читали вслух, читали до утра. Так открыли Лескова, В другой раз – Вольтера. То, что было приобретено тогда, осталось на всю жизнь. Каждый находил свою манеру, находил себя.
Уже тогда Багрицкий стал тем, чем он был впоследствии в Москве: неофициальным литвузом, вольным университетом поэзии на дому.
Конечно, и он в пору созревания был подвержен различными влияниям. Я уверен, что глубже всего и плодотворнее всего на Багрицкого повлиял один из оригинальнейших и интереснейших наших поэтов, к сожалению, сейчас мало известный, почти забытый Владимир Нарбут. Необходимо вернуть народу этого сильного и глубоко советского поэта.
Человек огромной поэтической культуры, Багрицкий всю жизнь и сам учился. Хотя писать он начал рано и быстро достиг мастерства и известности (он стал широко, всесоюзно известен еще в середине двадцатых годов), талант его не переставал шириться, приобретать новую глубину и отточенность.
Он, несомненно, принадлежал к числу людей, длительно формирующихся. То, что мы принимали за зенит Багрицкого, было только началом его восхождения. Он долго пробивался сквозь огромную библиотеку поэзии, которую носил в своей голове, к самому себе, к своей неповторимости. Подобно крупному музыканту, который сохраняет в своей памяти безукоризненное знание обширнейшей музыкальный литературы, Багрицкий был блестящим знатоком поэзии, и не было такого русского поэта, от Ломоносова до Смелякова, стихов которого он не мог бы прочесть по памяти.
Багрицкий был всегда писателем политическим в самом прямом смысле этого слова – от первых агитационных листовок, которые он писал на фронтах гражданской войны. И тем, кто знал Багрицкого, было отрадно наблюдать, как он созревал, как к нему приходила мудрость, как от смутных революционно- романтических настроений он приходил к высокой сознательной идейности. Тем более недостойными выглядели жалкие попытки некоторых конъюнктурщиков запятнать репутацию славного поэта.
Если бы кто-нибудь задумал изобразить не поэта, а саму поэзию, лучшей модели, чем Багрицкий, он не нашел бы. Всю жизнь у меня было это ощущение, что Багрицкий – это живое воплощение поэзии, ее ритма, ее пылкости, ее преувеличений.
Вся его недлинная жизнь, такая далекая от рутины, с его экзотическими рыбами и толпой молодых поэтов вокруг него, с его наружностью сильной благородной птицы, с его гиперболическими остротами и боевыми листовками, с его жизнерадостностью и трагическими поэмами, с его верностью друзьям и бескорыстием, весь его удивительный быт был поэзией.
Багрицкий был могучим работником. Он мог мгновенно сымпровизировать сонет на заданную тему, и он же месяцами работал над поисками слова, пока не находил образ, подобный, например, его знаменитому «щебечущему коню». Как рождались его замыслы?
Толстой рассказал, что написал «Хаджи-Мурата» после того, как увидел на вспаханном поле репей, раздавленный, но все еще живой, не сдающийся.
Суриков рассказал о картине «Боярыня Морозова»:
«Раз ворону на снегу видел. Сидит ворона на снегу и крыло одно отставила. Черным пятном на белом снегу сидит. Так вот этого пятна я много лет забыть не мог. Закроешь глаза – ворона сидит… Потом «Боярыню Морозову» написал».
Конечно, и этому «репью», и этой «вороне» предшествовали, может быть, годы подсознательной работы мозга, А потом – внезапное, как взрыв, прояснение темы.
Вот как сам Багрицкий рассказывал о том, как он написал «Думу про Опанаса»:
«Опанас был написан из-за синкоп, врывавшихся, как махновские тачанки, в регулярную армию строк».
Да, это поэма о верности революции, о преданности родине. Но вы явственно слышите эти синкопы во второй и четвертой строках каждой строфы:
Смерть оборвала работу Багрицкого, когда он начинал становиться одним из центров нашей поэзии. При этом не забудем, что он умер тридцати восьми лет, далеко не раскрыв все обещания своего огромного таланта.
О нашей молодости, об истоках, откуда пошла революция, Багрицкий написал поэму «Последняя ночь». Критик Дм. Мирский называет ее гениальной. Я остерегаюсь этого слова, которое не имеет степеней