ушах. Перед глазами бушевали радужные вихри. Последней ясной мыслью его было: «Я здоров… Здоров! …»
Он скользнул спиной по стене и, теряя сознание, повалился на бесчувственные тела хулиганов.
В таком состоянии и застал его прибежавший милиционер.
– Оглох, что ли? Левей, говорят тебе, чурбан ты безглазый!
Теперь Губерт не обижался на Нарбутаса. С радостной готовностью хватил он по поковке. Он был уверен, что не промахнулся.
Но кузнец прогудел досадливо, совсем как прежде:
– Дай-ка мне.
Губерт испуганно обеими руками прижал кувалду к груди:
– Нет, нет, дядя Нарбутас, вам нельзя!
Юноша сказал это намеренно громко, почти выкрикнул.
От соседних горнов двинулись Копытов и Виткус.
Но Нарбутас успел выхватить кувалду из рук Губерта и с силой обрушил ее на поковку. Потом вызывающе посмотрел вокруг себя. Правый глаз его был прикрыт повязкой, ухо забинтовано, скулы, лоб, подбородок – в черных крапинках пластыря. Но то, что оставалось от лица, расплылось в озорной, подкупающей улыбке. А единственный глаз лукаво сощурился: еще, мол, не вечер, мужчины!
Копытов засмеялся и вернулся к своей наковальне.
Ваткус неодобрительно поджал тонкие губы.
– Ай-яй-яй! – сказал Копытов насмешливо.
С притворным сожалением покачал он своей низко остриженной головой. Он сохранил не только мальчишеские ухватки, но и стрижку подростка: по бокам коротко, впереди чубчик. В утешение Виткусу он добавил:
– Ну, тюкнул человек разочек. Подумаешь! Ничего ему не сделается.
В обеденный перерыв кузнецы уселись на зеленом откосе под забором. Заводскую столовую все еще перестраивали, а тащиться в закусочную за два квартала по жаре не хотелось. Так славно сидится на травке в прохладной тени старой липы. Зайончковский перевернулся на спину, смотрел, щурясь, на ослепительно-синее небо и медленно перебирал четки. Виткус сорвал одуванчик, дунул на него и задумчиво следил, как оседают разлетевшиеся в воздухе крошечные парашютики. Нарбутас смежил единственный глаз и, казалось, дремал. Дремал и подсевший к кузнецам Слижюс. Всеми овладела сладостная лень обеденного перерыва. За изгородью шумели могучие ели в парке Вингис, ветер гнал оттуда свежий, чуть пряный запах хвои. Один Копытов хлопотал, раскладывая на чистых газетах помидоры, желтоватый просоленный сыр с тмином, сочные ломти копченого угря, источающие розовый жир. Потом он вынул из сумки бутылку пива и выразительно щелкнул по ней ногтем.
Нарбутас очнулся и протянул пластмассовый стаканчик. Друзья переглянулись. Все знали, что он прежде не пил даже пива.
– Слушай, герой, – сказал Слижюс, – ты все-таки не зарывайся.
Виткус покосился на стаканчик Нарбутаса и сказал:
– Смотрите на него, клебонишкой обзавелся.
– Чем, чем? – удивился Копытов.
Он говорил по-литовски не хуже, чем по-русски, но некоторых разговорных словечек все-таки не знал. Большой рот его заранее складывался в веселую улыбку.
Виткус пояснил:
– Клебонас – это клебонас. Ну что ты, не понимаешь? Это главный ксендз в костеле, настоятель по- вашему, или как там его. Ну, у него рюмка, значит, по чину солидная, граммов на сто, клебонишкой она называется.
Зайончковский буркнул:
– Не остроумно.
– А что, скажешь, в народе так не говорят?
Зайончковский, как всегда, ответил не сразу. Мгновение длилась эта пауза, но именно она лишала его речь прямоты.
– Мало ли чего в народе говорят, – недовольно сказал он наконец.
Он не любил насмешек над всем, что относилось к Церкви.
Нарбутас высоко поднял свою клебонишку и комически-торжественным голосом провозгласил тост, подмигнув при этом в сторону Зайончковского;
– Ну, мужчины, дай бог, чтобы бог дал!
Все засмеялись.
Копытов отправил в рот кусок угря и проговорил невнятно:
– Пускай Антанас лучше расскажет, где его путевка.
– А я ее сунул под бюст Иозаса.
Грохнул смех, да такой громкий, что с мохнатой ели, переваливавшей через забор, взлетела стая ворон,