это машинально кивнул. – Тебе, как гению, в этой жизни ничего не положено, потому что ты засоряешь будущее. То, что ты малюешь, имеет высшее значение, пока ты его малюешь. Потом оно теряет само себя и приобретает стоимость. Ты, Капор, будешь лежать в гробу, а твою мазню повесят в музее. Но это не станет твоим бессмертием. В этом будет не больше человеческого, чем в цветочках, которыми ты прорастешь. Картину перепродадут, украдут, выставят на аукцион, наживутся, нашлепают кучу подделок. Никто, включая копиистов, не будет понимать, что ты написал и откуда это в тебе взялось. Никто не вернет картину к ее настоящей жизни. А потом в музей заявится маньяк и изрежет ее ножом. Кого-нибудь во всей этой истории наверняка замочат. Ответь мне, Капор, – тут в асимметричных глазах Бильмесова заплясали нехорошие точки, – если бы ты знал наперед, что из-за твоего шедевра погибнет, допустим, десять человек, чтобы ты сделал сейчас?
– Сам бы его изрезал, – честно ответил христианин Капорейкин и почему-то снова покосился на Яну В. Из-за того, что при ней произошло это стыдное и сладкое производство в гении, совсем не совпадавшее с прежней монплезировской табелью о рангах, у Капорейкина возникло чувство, будто он с ней нечаянно переспал. Яна В. была еще очень даже ничего: на плотной сливочной шее темнела шоколадная родинка, над верхней вздернутой губой белели усики от пивной слабоградусной пены, будто от молока. Между тем галерейщица, стряхнув за спинами приятелей недавнюю расслабленность, глядела на картину Капорейкина с тем особенным прицельным выражением, что в старые добрые времена всегда обещало гешефт.
На самом деле Яна В. нимало не поддалась провокационным фантазиям Бильмеса. Просто картина, стоявшая перед ней на подрамнике, замечательно подходила по цвету к обоям одного известного ей помещения. Среди многих фантомных талантов Яны В. – сочинять верлибры, расписывать ненормативными граффити белый «бабушкин» крепдешин, из которого ее подружка-конкурентка, тоже бывшая некогда одной из лучших женщин города, что-то создавала в своем ателье, – имелся и один настоящий. Яна В., как никто другой, умела вычислять домашние и мобильные телефоны таких серьезных персонажей, к которым не подбирались с засекреченных тылов и самые крутые журналисты. Пользоваться добытыми номерами было довольно опасно: Яну В. могли, не разбираясь, предупредить физическим воздействием – и однажды она таки нарвалась на приключение, после чего ходила с запудренными кровоподтеками, похожими на горячее варенье под корочкой пирога. Однако по большей части суровый абонент, слыша из трубки дамское щебетание про грандиозный артефакт, снисходительно думал, что если все художники ненормальные, то и их искусствоведы тоже немного того. Некоторое время даже считалось, что если уж Яна В. добралась до человека, переиграв команду из секьюрити и секретарей, значит, по справедливости следует у нее чего- нибудь купить.
Можно сказать, что Яну В. по-своему любили – и она платила устрашающим VIPам ответной нежностью, смутно замешанной на матримониальных планах, но порождаемой главным образом их святым непониманием искусства. По опыту Яны В. выходило так, что если партнером по сделке оказывался свой брат-эксперт с холодными глазами игуаны или любознательный коллекционер, начитавшийся книг, – это были еще не настоящие деньги. Настоящие деньги падали тогда, когда во время презентации какая-нибудь пестрая моделька, повиснув на спонсоре, тянула: «Ва-ась, хочу вот это, желтое», – и Вася, собрав глубокомысленными складками плюшевый лоб, добывал из-за пазухи килограммовый лопатник. Хотя практичная Яна В. не разделяла философий слишком умного Бильмесова, она была целиком за союз невежества и искусства. В свое время у нее ничего не вышло с миллионером Майком, чьи обидно малые мужские возможности плюс неприятные руки, словно бы затянутые для пущей безопасности в хирургические перчатки, сочетались со скупостью в быту; ничего не вышло и с парой крутых господ отечественного производства, в которых было что-то неуловимо тюремное: оба напоминали булки хлеба с запеченными в них напильниками. Тем не менее, Яна В. относилась с симпатией к нимфеткам, раскручивающим спонсоров на странные для них приобретения, и вообще не сердилась на жизнь, предпочитая просто брать все то, что она дает.
Сбывать произведения искусства становилось все трудней: город оказался до обидного тесен, и потенциальные клиенты уже обижались на повторные звонки, потому что ранее купили у Яны В. по несколько картин и на том полагали свои меценатские обязанности полностью выполненными. Однако неделю назад она добралась до клиента, ранее недостижимого. Глава финансово-промышленной группы, от которой целиком зависели бюджеты нескольких малых городов, сам господин Селиванов согласился встретиться не то чтобы с легкостью, а с каким-то непонятным равнодушием. Олигарх принял взволнованную Яну В. в элегантной комнате отдыха сразу за своим кабинетом, который словно бы служил для всех остальных виденных ею кабинетов прототипом и недостижимым образцом; однако в обоих помещениях стояла странная, совершенно прозрачная пустота, как будто кондиционированный воздух враз потерял способность выделять обычную пыль. Господин Селиванов оказался маленьким человечком в идеально подогнанном костюме и великоватом галстуке; веки его были воспалены, редкие зачесанные волосы на розовой голове напоминали мокрые перья новорожденного птенца. Олигарх выглядел больным и держался в собственном комфортабельном укрытии будто в коридоре перед приемом у врача; казалось, ему некуда девать свое драгоценное, лишь для немногих избранных доступное время и он готов терпеть хоть Яну В., хоть черта с рогами, но совершенно не в состоянии на них сосредоточиться.
Наблюдая, как человекоптенец подносит к губам остывший кофе, пляшущий так, будто в чашку ему только что бросили камень, Яна В. предвкушала грандиозную сделку. Великий Селиванов как бы отсутствовал, но при этом легко поддавался и был согласен на все. Над головой его Яна В. видела какое-то зияние, истолковывая его по-своему: благородного тона стена за олигархом требовала картины – и на минуту Яна В. испытала прилив вдохновения, вдруг догадавшись, какие именно пустоты заполняет собою искусство. Однако ясновидение тут же ушло, сменившись свойственным Яне В. чувством декоративного. Женщина по-своему честная, она решила, что Селиванов, готовый расстаться с необычайно приятной, просто-таки освежительной суммой, в свою очередь останется доволен. Теперь оставалось только подобрать работу, способную сделать эти выразительные обои еще выразительнее. И вот в двухэтажном грязнющем сарае, куда ее приволок, вместо того чтобы повести в ресторан, сумасшедший Бильмес, она увидела именно то, что нужно. Значит, стоило терпеть и сажу на табуретке, и теплое пиво, и вообще всю эту болтню, что развел ошалевший от собственных извилин интеллектуальный гость.
– Мой тебе, Капор, совет, – продолжал между тем измываться Бильмес, вконец загипнотизировав впечатлительного Капорейкина, – никогда не пиши настоящего. Лепи халтуру. Под себя – но подделки. Множь! Это будет по крайней мере честно. Тогда, глядишь, и тебе обломится что-то от жизненных благ…
– Ладно, мальчики, хорош молоть, – грубовато перебила Яна В., смахивая с туго натянутой кофточки крошки от чипсов. – Спуститесь с небес на землю. Продам я, Капор, твою прибабахнутую живопись. Двести баксов не обещаю, но сотку получишь. Завтра чтоб сидел дома как пришитый, заеду прямо с утра.
Ближе к вечеру Бильмес и Яна В., уже слегка спотыкаясь и наступая друг другу на ноги, удалились на поиски новых приключений. Капорейкина они с собой не взяли, но тому только того и надо было: словно не насидевшись в одиночестве во все последние смутные годы, он с нетерпением мечтал остаться наедине с собой и своими картинами, которым думал как-то устроить проверку. Первым делом он поставил их рядами вдоль полуразрушенной мебели. Вторым… Капорейкин был на самом деле вовсе не глупый и понимал, что Бильмес отыгрался на нем за Шагала и Пикассо. Но все-таки… все-таки. Искусительные речи Бильмеса легли на старые дрожжи. Внезапно все те виртуальные суммы, которые Капорейкин начислял себе за бесплатные труды, ожили, соединились и образовали бездну. Летняя ночь была прозрачна; ото всей густой воздушной толщи остались лишь посеребренные облака, распростертые в ясной пустоте, и не было больше ничего между Монплезиром и мелкими звездами, среди которых вежливо пробирался американский спутник. Отражение фонаря лежало на сонной Висейке, будто кошка на одеяле; поодаль сильная человекорыбина