ума вы превосходите многих других, да и вообще лучше во многих отношениях. Я полагала, что человек вы несколько слабовольный, но вам даровано какое-то своеобразное вдохновение. Вы же признаетесь, что воли у вас нет совсем, а вдохновение превращаете в способ изгнания злых духов.

– Называйте вещи как вам угодно, – сказал я и попросил ее переменить тему разговора.

Переменить тему было невозможно; нужно было вернуться к исходной точке либо продолжать. Она решила, по-видимому, что вернее будет обратиться к моему разуму. Я выслушал ее не прерывая и ограничился в ответ классическим вопросом всех отчаявшихся: «Чего ради?»

– Вы говорите сейчас точь-в-точь как Оливье, – заметила Мадлен, – а ведь нет двух людей, более несходных меж собою, чем вы и он.

– Вы так думаете? – сказал я, глядя на нее со всей пылкостью, чтобы снова завладеть положением: – Вы думаете, мы и впрямь так уж различны? Я, напротив, думаю, что мы очень схожи. Оба мы повинуемся слепо и исключительно тому, что влечет нас. А влечет нас обоих то, что не дается в руки, не существует в природе либо запретно. И вот хоть пути наши как будто противоположны, мы когда-нибудь сойдемся на одном и том же перекрестке, без надежд и без семьи, – прибавил я, заменив словом «семья» другое слово, еще более прозрачное, которое вертелось у меня на языке.

Мадлен сидела, не поднимая глаз от вышивания, которое рассеянно царапала иглой. Она совершенно переменилась в лице, в манере держаться, выражение ее, снова покорное и безоружное, растрогало меня настолько, что я позабыл о безрассудной цели своего визита.

– Как бы вам объяснить, – начала она не совсем уверенным голосом. – Говорят… и я верю… – она колебалась, подыскивая слова, – в жизни каждого человека бывает трудное время, когда сомневаешься в себе самом… а то в других. И тут самое главное – разрешить сомнения, разгадать себя. Сердце иной раз испытывает потребность сказать: я хочу!.. Может быть, я ошибаюсь, но думаю, что нет, потому что со мною так уже было однажды, – ее колебание стало еще заметнее, когда она произносила эти слова, напоминавшие нам обоим историю ее замужества. – Говорят, одна маркиза в начале нашего века утверждала, что если очень захотеть, можно воспротивиться смерти. Сама она, верно, поддалась ей просто по рассеянности. И то же самое можно сказать о многом другом, что будто бы неподвластно воле. Быть может, чтобы добиться счастья – самое главное напрячь волю и заставить себя быть счастливым?

– Услышь вас господь, милая Мадлен! – воскликнул я, называя ее именем, которого не произносил вот уже три года.

И при этих словах, выдававших чувство, с которым я не мог совладать, я встал с кресел. Движение мое было таким непроизвольным, таким неожиданным, оно придало такую пылкость интонации, которая и сама по себе обо всем говорила, что Мадлен побледнела, словно сердце у нее сжалось. И мне послышался как будто сдавленный стон отчаяния, но она, сжав губы, не дала ему вырваться из груди.

Я часто спрашивал себя, что было бы, если бы я захотел избавиться от слишком тяжкого бремени, под которым изнемогал, и со всею простотой сказал бы Мадлен, что люблю ее, словно Мадлен по долгу дружбы могла снисходительно выслушать признания, обращенные к госпоже де Ньевр. Я мысленно репетировал это нелегкое объяснение. Предполагалось, что Мадлен будет одна и захочет меня выслушать, а произойдет это при обстоятельствах, исключающих какую бы то ни было опасность. Тогда я начал бы разговор и без прелюдий, без прикрас, без уверток, без пышных слов, со всей безыскусностью, как вверяются самому близкому другу юности, рассказал бы ей историю чувства, которое родилось из детской дружбы, нежданно перешедшей в любовь. Я объяснил бы, как незаметно и мало-помалу совершались во мне переходы от равнодушия к влечению, от боязни к восторгу, от тоски в ее отсутствие к потребности не расставаться с нею более, от предчувствия, что скоро я утрачу ее, к уверенности, что я ее боготворю, от попечений о ее спокойствии ко лжи, и, наконец, от необходимости хранить вечное молчание к неодолимой потребности во всем признаться и молить о прощении. Я сказал бы ей, что противился чувству, боролся, немало страдал; лучшей порукой тому было мое поведение. Я не стал бы ничего преувеличивать, напротив, смягчил бы картину своих страданий, чтобы вернее убедить ее в том, что говорю вполне искренно и взвешиваю каждое слово. Короче, я сказал бы ей, что люблю без надежды – иными словами, что надеюсь лишь на то, что она простит мне малодушие, которое само служит себе карой, и проявит сострадание к недугу, которому нет исцеления.

Я так глубоко верил в доброту Мадлен, что мысль о подобном признании казалась мне даже естественной, особенно в сравнении с безумными или преступными мыслями, обступавшими меня со всех сторон. Я представлял себе, что Мадлен огорчится, что ей станет больно – по крайней мере мне хотелось, чтобы так было, – но она выслушает меня без гнева, сострадая, как должен сострадать друг, когда бессилен утешить, но из снисходительности и душевного благородства жалеет того, кто неисцелим в своем недуге. И странное дело, при мысли о том, что тайна моя откроется, я больше не испытывал ни малейшего смущения, хотя прежде эта мысль так пугала меня. Мне нелегко было бы объяснить вам, как при всем своем малодушии, в котором вы уже успели убедиться, я оказался способен на столь дерзкую затею; но испытания, через которые я прошел, закалили меня. Теперь в присутствии Мадлен я не дрожал более, по крайней мере не дрожал от робости, как некогда, и казалось, стоит мне отважно ринуться навстречу истине – всем моим колебаниям придет конец.

На какое-то мгновение меня охватила мучительная тревога, и мысль о том, чтобы высказать все до конца, снова возникла в моем сознании, искушая сильнее и непреодолимее, чем когда-либо. Я вспомнил вдруг, зачем пришел. Я подумал, что подобная возможность едва ли представится еще раз. Мы были одни. Волею случая обстоятельства складывались в точности так, как я хотел. Наполовину я уже признался. Оба мы дошли до той степени волнения, которая позволяла мне решиться на многое, а ей – все выслушать. Мне осталось произнести одно только слово, чтобы избавиться от пытки молчанием, которое железным обручем сдавливало мне горло всякий раз, когда я думал о Мадлен. Мне нужно было только найти фразу, первую фразу; я был совершенно уверен в себе, по крайней мере мне так казалось: более того, у меня было ощущение, что лицо мое почти совсем не выдает внутреннего смятения, меня охватившего. Итак, я хотел было начать, когда, чтобы окончательно собраться с духом, перевел глаза на Мадлен.

Она сидела не двигаясь, в покорной позе, которую я вам описал; вышиванье она выронила, руки лежали одна поверх другой, и усилием воли ей удалось унять немного их дрожь, но и вся она чуть-чуть дрожала, как от холода, и была бледна так, что больно было смотреть, щеки белей полотна, и в широко открытых глазах, смотревших на меня с лучистой пристальностью, стояли слезы. Во взгляде ее, блестящем и кротком, влажном от слез, читались и упрек, и нежность, и невыразимая проницательность. Можно было подумать, что она не столько потрясена признанием, в котором уже не было надобности, сколько напугана моим бесполезным пылом. И если бы она была в состоянии вымолвить слово в такую минуту, когда всеми силами своей нежности и гордости молила меня или приказывала мне молчать, она могла бы сказать лишь одно, то, что и сам я знал слишком хорошо: что все уже сказано и я поступаю трусливо и низко! Но она сидела не шевелясь, неподвижная, безмолвная, сжав губы, не сводя с меня глаз, по щекам струились слезы и она была возвышенно прекрасна в своей тревоге, боли и стойкости.

– Мадлен, – вскричал я, упав перед ней на колени, – Мадлен, простите меня…

Но она в свой черед поднялась с кресел движением, которого я ввек не забуду, столько в нем было оскорбленного женского достоинства; затем пошла к двери, и когда я, не вставая с колен, подался к ней,

Вы читаете Доминик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату