Выходило, что тело парализованного, по-прежнему достоверное в своем наличии, даже болеющее изредка бытовыми людскими болезнями (простуда, гастрит), вовсе не имеет пространственных размеров, а только вес, под которым
Этот ежедневный труд давался таким напряжением сил, что порою Нина Александровна долго пересиживала накачанную в голову тугую черноту, дававшую почувствовать, как в действительности непрочны попискивающие за ушами крепления черепа. Однако, очнувшись и обнаружив себя на прежнем месте, она как ни в чем не бывало снова принималась за труды — с тем легкомыслием, что странно сочеталось у нее с немалым возрастом и мелкой сединой, не видной, впрочем, в ее воздушных, очень светлых волосах, только заставлявшей их сильнее блестеть при мягком свете домашнего электричества. Продолжала она ухаживать и за прежней одеждой Ивана Афанасьевича: его коричневые ботинки, на которых застарелый слой обувного крема походил на шоколад, стояли в прихожей рядом с ее пропыленными туфлями, в платяном шкафу висел, имея в каждом кармане средство от моли, пухлый, словно располневший от безделья габардиновый костюм — давно готовый к своей последней похоронной миссии, в которую, однако, не верило и не желало верить ветеранское семейство.
Дело в том, что неподвижность, навсегда занявшая дальний сумрачный угол квартиры, была на самом деле действеннее и активнее, чем вся другая ходячая и говорящая семейная жизнь. В новом времени, наставшем вдруг, семья Харитоновых, не получившая никаких подарков на детском празднике капитализма, существовала главным образом на ветеранскую пенсию. Беспечная Нина Александровна, всю жизнь просидевшая в тихой проектной конторе у чистенького окошка, всегда украшенного, на манер платка, то морозными узорами, то нарядными ветками кленов, никогда не беспокоилась о будущем, потому что долгие годы каждый новый день ее ничем не отличался от вчерашнего. Любое маленькое счастье, вроде отреза заскорузло прокрашенной югославской шерсти или свадьбы сослуживцев — двух немолодых, одинакового роста инженеров, много лет ни перед кем не признававших свои отношения и наконец-то собравшихся в ЗАГС, — совершенно заслоняло от нее туманность перспектив. Потом, когда весь воздух новой жизни сделался таким, каким он бывает в комнате с выбитыми окнами, и все знакомые человеческие лица странно утекли в себя, точно вода в изношенный песок, Нина Александровна вдруг осознала, что теперь нельзя, запрещено и глупо радоваться
Очень скоро она и вовсе перестала понимать, что такое теперь зарабатывать деньги. Выйдя на пенсию, она иногда встречала прежних знакомых, которых раньше все считали хваткими, умеющими устраиваться в жизни: сейчас это были суетливые мужики в задастых китайских пуховиках и дамы с умоляющими глазами, в полысевшем каракуле и в остатках советских металлоемких украшений, все еще сверкавших грубыми ромбами алых и васильково-синих каменьев. Если уж эти
Однако зять Сережа, который должен был, по идее, стать главою и кормильцем скромного семейства, не мог найти применения двум своим незаконченным высшим образованиям и через двое суток на третьи сторожил автостоянку, откуда всегда приносил с собою свежий, не сильней обычного парфюма, запах алкоголя. Этот тридцатитрехлетний, среднего роста, гладко выбритый и уже практически лысый мужчина внешне напоминал какой-то научно-популярный пример человека вообще; на язвительные реплики жены, отпускаемые всякий раз, когда муж неосторожно брался небольшими изящными руками за домашнюю работу, Сережа отвечал безмятежной улыбкой того обезболенного оттенка, какой бывает у манекенщиков анатомических атласов, демонстрирующих на себе багровую, лаокооновыми змеями сплетенную мускулатуру. В свои свободные сутки Сережа предпочитал куда-то тихо исчезать и, бывало, являлся под утро — осторожно ковырял ключами в разболтанных замках, зажигал в прихожей воровской, из-за угла пробивавшийся в комнаты свет, изредка оставлял на подзеркальнике немного денег неизвестного происхождения, которые Марина, перед тем как идти на работу, брезгливо собирала себе в кошелек. Несколько лет назад Сережа пробовал промышлять, нанизывая на кожаные шнурки деревянные «талисманы», напоминавшие червивые грибы, и сбывая их в жидколиственном сквере перед городской картинной галереей, где продавалась масса всякой дребедени — от мясистых пейзажей в полновесных, заслуживающих названия мебели, полированных рамах до проволочных перстеньков со слезливыми камушками, снабженными гороскопом. Марина, поощряя, за неимением лучшего, этот художественный бизнес, даже носила какое-то время подаренное мужем украшение — залитое лаком подобие получеловеческого уха, натершее на белом синтетическом свитере рыжие бородавки.
Однако торговля с обшарпанного этюдника (позаимствованного для службы прилавком и в целях антуража у кого-то из дальних приятелей), разумеется, кончилась ничем. Теперь остатки товара, завернутые в старую, берестой засохшую газету, валялись под кроватью — и неудавшийся дизайнер не выказывал ни малейшего намерения взяться за что-нибудь еще.
Из всего семейства только Марина не оставляла надежды и усилий пробиться в люди. Нина Александровна не успела оглянуться, как дочь из белокурого упитанного подростка, чье лицо, казалось, было всегда измазано ягодным соком, превратилась в фигуристую женщину, затянутую в черный, дешево лоснящийся синтетикой офисный костюм. И в школе, и в университете, на факультете журналистики, Марина всегда была отличницей — но чего-то существенного не хватало в ее пятерках, в ее пространных репортажах, всегда начинавшихся, как ее учили, с какой-нибудь броской детали, — так неумелый рисовальщик, желая изобразить человека в полный рост, начинает с проработки носа и бровей, а потом получается непохоже и вообще не влезает на лист — но у многих сокурсников Марины, совсем не умевших расставлять запятые, карьера сложилась не в пример результативней. Те, кто списывал у нее на экзаменах, преданно дыша в плечо, теперь оказались устроены в газетах, щедро опекаемых властями, и даже превратились в щеголеватых маленьких начальников — а Марина, с ее единственным на выпуск красным дипломом, маялась внештатно при отделе новостей третьестепенной телестудии, занимавшей помещение обанкротившегося Дома моды, где в кладовке на дощатых нарах все еще прели предназначенные на продажу рулоны бурого драпа и пылился розовый, с грудями как колени, дамский манекен.