организации труда. И все уже смеялись над черным платьем Катерины Ивановны, которое она носила не снимая: лопнувшее сбоку по шву, оно сидело на ней будто задом наперед, и маринадный запах пота, смешиваясь, будто в памяти, со слабым Маргаритиным жасмином, странным и точным образом воспроизводил тошноватый запах памятных всем похорон. От Катерины Ивановны буквально несло похоронами, и внешне она опустилась до безобразия: волосы ее сделались тусклыми, сумки она все время таскала расстегнутыми, будто и не знала о существовании воров, и прорехи на платье зашивала такими нитками, точно вовсе перестала видеть всякие цвета. Даже дыхание ее от тесноты шерстяного траура заметно изменилось, она как будто судорожно принюхивалась к чему-то наверху и издавала носом тонкий прерывистый свист. Рябкову уже не надо было такой невесты, даже с ее талантами и однокомнатной квартирой, — тем более поговаривали, что свихнувшаяся Катерина Ивановна постоянно видит дома мертвую мать.
Софья Андреевна и правда осталась дома, где по-житейски некрасивые, изуродованные собственной полезностью предметы обстановки обрели после завершения всяких перемен матовые, отрешенные оттенки вечности. Сознание Софьи Андреевны было не здесь, а неизвестно где, но какая-то часть ее продолжала видеть собственный земной конец и место, где она, как человек, осталась насовсем, — все, что туда попало, вплоть до чужой брошюрки, чьи буквы были для покойной, точно в лупе, велики и расплывчаты. Облик Софьи Андреевны не мог исчезнуть из ряда застывших обликов, среди которых Катерина Ивановна, из-за того что двигалась, чувствовала себя чем-то совершенно временным, не имеющим собственного места.
После того как она, вернувшись с похорон, обнаружила мать на диване, где та возилась, перебирая тонкими руками и ногами, будто увязнувшее насекомое, в душе Катерины Ивановны образовалась пустота. На другое утро, после обрывочных снов, замешенных на каких-то пьяных дрожжах, она, как полагается, поехала на кладбище. Там между мирно мреющих могил бродили грязные, в старой зимней вате, нестрашные кошки обычных цветов, тихо плясали в воздухе перезимовавшие бабочки, вытертые почти до капрона обтрепанных крыльев, привядшие гвоздики у мамы в головах были будто выпачканы томатной пастой. Мамина могила располагалась пока последней в кладбищенской застройке, дальше, за этим краем, сквозил молодой березнячок, и ощущалось что-то школьное, в его белизне, в том, как каждое дерево было, словно детской рукой, удлинено и подрисовано его волнистой чернильной тенью. Катерина Ивановна вдруг подумала, что этот березняк, куда уходит укромная, словно далее не протоптанная, а чуть примятая тропинка, административно относится к кладбищу, что это и есть территория кладбища, где-то невидимо огороженная и предназначенная для дальнейшего заселения, чем бы она ни выглядела со стороны. Поняв, что не может долго стоять на
Безмолвная мать была в квартире не всегда. Временами от нее оставались только ровные платья в свежеисцарапанном шифоньере, чьи пустые воротники были глухо застегнуты на пуговицы, да немытая обувь в засохшей земле, уже непохожей на ту, что была под окном, — туфли и боты жались парами, словно жалели друг дружку, и особенно горевали зимние сапоги, сложившие друг на друга пустые тусклые голенища. Катерина Ивановна пользовалась для себя только одной тарелкой, чашкой, вилкой и ножом — держала их отдельно, составленными в эмалированную кастрюльку, которую никак не удавалось отчистить и в которой вечно кисла мутная вода. Если матери не было рядом, дочь, случалось, брала руками какую- нибудь полузабытую вещь — но на пыльной глади, где она стояла, сразу возникал такой болезненный и резкий след, что Катерина Ивановна спешила поставить вещь на место, как можно точнее на ее подошву, и потом старательно обходила взглядом изувеченный предметик, где от неловкой хватки оставались как бы темные синяки. Обстановка квартиры от пыли и забвения казалась все более грубой, будто картонной и в то же время делалась страшно чувствительной к любому прикосновению. От Катерины Ивановны требовалось все больше внимания, чтобы ничего не задеть, она ходила будто по канату, буквально теряла равновесие на ровном полу и за всякой мелочью, вроде ниток и таблеток, бегала к соседу Михаилу Израилевичу, угощавшему ее пригорелыми сырниками и вязкими кусочками особым образом приготовленной моркови.
У Михаила Израилевича, ставшего в последние годы очень толстым и потому сидевшего боком за кухонным столом, вновь открылся в полупустой белесой комнате зеркальный рояль, такой же громадный и прекрасный, как и много лет назад, так же отражавший лица и теснивший в углы кособокие книжные стеллажики и необыкновенно ветхую кровать, укрытую до пола байковым одеялом и превращенную завалами книг и газет в подобие муравейника. На рояле теперь занимался приходящий внук хозяина, некрасивый мальчик с большими зубами и удивительно нежной кожей, облегавшей все костлявости длинного лица. Казалось, он совсем не умел говорить, а мог только играть, он даже не разучивал урок, а просто начинал и останавливался, не веря, что эти звуки, бесплотно построенные в воздухе, вызваны всего лишь нажатием клавиш: по длинной черно-белой клавиатуре, божественно лишенной букв, его
Она не боялась покойной матери, тихо скользившей по комнате, и вообще не понимала, почему это люди так страшатся мертвых родственников, не имеющих ничего, кроме облика, столь подобного им самим. Материнский силуэт, видный боковым неверным зрением, казался узким и неполным, словно картинка в полураскрытой книге, он появлялся и исчезал, западал, точно между страниц, меж каких-то складок стоячего воздуха. Если же Катерина Ивановна прямо глядела на мать, та в ответ тоже поворачивала к дочери землистое лицо: были ясно видны густые, как штопка, морщинки на обвислых щеках и под двумя серебряными старыми глазами, чей экстатический отлив как-то заменял направленный взгляд. Иногда привидение садилось напротив Катерины Ивановны — вроде бы здесь и в то же время далеко, точно перспективы комнаты имели свойства перевернутого бинокля. Порою Катерина Ивановна видела в руках у матери маленькие пяльца с висящими по кругу складками ткани и грубой, будто птичья лапа, изнанкой какого-то узора: иголка с невидимой нитью ходила в воздухе, далеко вытягивая душу, и в плавных наклонах