теледиктора, работающего на экране от электрической сети. Врач назначила срок, когда будет готов результат обследования, и Софья Андреевна невольно начала считать бумажно-белые дни, споря с двузначными календарными цифрами конца ноября, выстрадав собственный маленький календарик с одним не по центру расположенным воскресеньем, еще сохранившим для нее обещание отдыха, законной свободы. Никакая боль не могла отвлечь сосредоточенную Софью Андреевну от этого счета. С дочерью она говорила сквозь зубы, скрывая дрожь, и когда подошел назначенный четверг, запретила ей идти с собой в поликлинику, полагая, что на этот раз дело касается только ее.
По дороге, думая, как будет возвращаться по этим мерзлым, тающим на бледном солнце, слякотным улицам, когда неприятность закончится хорошо, Софья Андреевна улыбалась и ловила чужое встречное удивление, — а между тем вокруг было как-то слишком ветрено, прутяные деревья издавали еле слышный ухом тоненький свист. У врача-онколога было что сказать, и она говорила, глядя перед собой прозрачными глазами, полностью владея речью как формой своего отсутствия, — и когда закончилась передача, Софья Андреевна с направлением в руках, полученным от медсестры, тихонько вышла в коридор. Она хотела опуститься на край кушетки, где провела в ожидании не менее часа, но там уже сидел лысенький, как ковшик, старичок и бессмысленно ей улыбался. Закрытая дверь кабинета стояла неровно и наверху пропускала свет в широкую щель. Софье Андреевне вдруг показалось, что ее слишком рано выставили вон, многого недосказали: она толкнула дверь и увидала, что стул, на котором она узнала диагноз, тоже занят чьим-то сгорбленным телом, а женщина-онколог спокойно наклоняет графин над казенным стаканом, розовеющим от ее отглаженной блузки по мере подъема воды.
Коридор до самой раздевалки был полон покорно сидящих людей; пробираясь между тупых, как бревна, неохотно сдвигаемых колен навстречу чужой медсестре, пробиравшейся так же, Софья Андреевна хотела крикнуть, что у нее открыли рак и ей теперь полагаются льготы, чтобы ее пустили хоть где-нибудь присесть. На улице, в непривычно низко висящей юбке, будто готовой упасть из-под пальто, Софья Андреевна побрела в другую сторону от дома: ей было невыносимо стыдно, словно она впервые в жизни не выдержала экзамена. Время от времени она останавливалась, не выбирая места, и крепко зажмуривалась, честно пытаясь представить, что же такое смерть. Однако мысленно она видела то же самое, что и открытыми глазами: все окружающее сделалось неотвязно и стояло под веками, как оно было в действительности, разве что уезжала, растворившись с шорохом, какая-нибудь машина. Расплывшиеся объявления на заборе, затоптанные куски кирпичей, проложенные цепочкой через донные остатки лужи, казались вечными: при мысли, что все это останется после нее, Софья Андреевна ускоряла шаги. Все-таки она передвигалась очень медленно; один раз, сокращая путь, залезла на газон и почему-то очень испугалась собственных следов среди соленых, квашеных листьев, налипших на сапоги.
Она никак не могла поверить, мешало какое-то препятствие. Ей казалось, что если она поверит, то сразу и до конца поймет, что же такое жизнь, и можно будет принять данный порядок вещей, но она слишком плохо себя чувствовала, не хватало ясности мыслей, и ей оставалось только тащиться, с болью в спине и с препятствием в груди, вверх по наклонной, спускающей бесконечный транспорт, наглаженной улице, кружным путем заворачивая к дому. Слева, среди деревьев, еле чующих друг друга голыми ветвями, показался угол школы. Софья Андреевна для эксперимента представила, что видит ее в последний раз: сразу школа с темными, в потеках по серой штукатурке, словно пролившимися окнами сделалась ей отвратительна. Все вокруг было
Никто не обращал внимания на прямую, как пугало, Софью Андреевну, как-то оказавшуюся без денег в очереди к кассе, естественно вовлекшей ее арестантским ритмом движения ног. Внезапно покупательница обернулась от сумки и оказалась Людмилой Георгиевной, сразу разулыбавшейся, и Софья Андреевна, двинувшись навстречу, ответила в точности такой же морщинистой улыбкой, только с опозданием на несколько секунд. Больше всего она боялась, что Людмила Георгиевна догадается, начнет выспрашивать подробности, но та была поглощена собственными делами. Непривычно скуластая, с бессонной горячкой в провалившихся глазах, она повела притворно-степенную Софью Андреевну на улицу и показала ей одну из двух приткнувшихся к крыльцу колясок: там, в перевязанном одеяльце, кряхтело и дыбилось новорожденное существо. Сладко скуксившись, Людмила Георгиевна приподняла холодное кружевце и показала внука: носатое личико ребенка кривилось как бы в недоумении, глазки слиплись нежными морщинами — но вот они открылись, серо-сизые, в голубоватом, как от ягод, молоке, и мальчик сразу замолчал. Некоторое время коллеги шагали рядом, коляска мерно поскрипывала, Софья Андреевна ступала с большим достоинством и словно по отдельной дорожке. В дремотных глазах ребенка проплывали задом наперед ветвистые тени, Людмила Георгиевна, вздыхая в тяжелом пальто, многословно говорила о работящей невестке, о новом директоре, о сумке, каким-то образом предназначенной для внука, — и сама покупка, прицепленная к коляске, легким надувным мешком моталась на ветру. Вскоре Софья Андреевна опять осталась одна на мокром, словно липком перекрестке, где пропустила зеленый свет, отстав от своей толпы и испугавшись встречной, бежавшей на нее с опущенными, разноцветными от шапок головами. Мало-помалу, возникая сперва не в воздухе, а на разных предметах, словно зацветающих на миг крупяными и прозрачными соцветиями липы или бузины, потянулись наискось к поломанному бульдозеру и торговому центру большие снежные хлопья. Едва коснувшись проезжей части, они моментально съеживались, поедаемые огнистой чернотой, — и таяли автомобили, таял овощной киоск, выпуская зелень на мокрый асфальт, а наискось от груды тарных ящиков горела адской вязью отраженная реклама сберкассы. Несмотря на неизвестное начало в темных небесах, слепые хлопья были столь недолговечны, что Софья Андреевна почувствовала себя немного тверже. Тихий снег, исчезающий в земле, безо всякого труда проходивший сквозь асфальтовую поверхность в земляную глубину, словно давал приговоренной Софье Андреевне какую-то отсрочку: ненадолго она поверила врачу-онкологу, что может после операции прожить еще несколько лет.
На похоронах и после многие люди говорили друг другу расчувствованными голосами и внушали Катерине Ивановне, горевшей от стыда, что покойная невиданно стойко приняла диагноз, что она молчала о болезни, щадя окружающих, прежде всего любимую дочь. Людмила Георгиевна, ставшая болтливой, вспоминала при каждом удобном случае, как бедная Софья Андреевна любовалась младенцем, — и за этим следовало тихое истечение слезной влаги, питавшей стянутое лицо Людмилы Георгиевны, будто густой вазелин. На самом же деле Софья Андреевна никого не щадила, и если молчала про рак, то только потому, что боялась людей, их недоброго мысленного участия, способного сделать ее беду более действительной, — и особенно боялась Маргариты, с ее стеклянными бусами и холодными глазами, с ее раздавленными окурками, похожими на пиявок, с ее манерой замолкать, когда она, хозяйка квартиры, входила на кухню. Эта Маргарита имела слишком сильное влияние на дочь — после того как сманила ее жениха — и через дочь откровенно стремилась выжить Софью Андреевну, явно желала ее скорейшей смерти, так что известие про рак превратило бы ее желание в убийственную силу, в двигатель судьбы. Софья Андреевна, как могла, берегла себя от разговоров о болезни еще и потому, что как личность и работник образования была бесплотна, а умирала телесно, как женщина, и это противоречило ее достоинству, человеческому равенству с мужчинами. Опухоль поразила орган, которого у мужчин попросту не было и который Софья Андреевна и у себя полагала уже не существующим. Позднее, когда скрывать болезнь стало невозможно, она приказала дочери на все вопросы отвечать, что перенесла операцию на сердце, представлявшееся мысленному взору Софьи Андреевны чем-то вроде большого ордена; может быть, этой ложью, так и не раскрытой, объяснялся оттенок фальши, немое мычание оркестра и косноязычие ораторов на ее торжественных, как награждение, похоронах.
Дочери, впрочем, она собиралась сразу сказать обо всем. Вернувшись из поликлиники в пустую квартиру, Софья Андреевна почувствовала ложное облегчение, с каким возвращаются с кладбища. Она