Нижнем Ист-Сайде, я обратил внимание на высокого, тощего, изможденного с виду китайца. Возможно, он тоже уловил во мне что-то, какую-то очевидную или неуловимую тоску. Так или иначе, при моем приближении китаец вскинул руку со странно деформированными пальцами.
Между этими пальцами находился маленький пакетик из фольги, величиной с серебряную монету. Он не смотрел на меня, не заговорил. Он не повернулся, когда я остановился и оглянулся на него. Он опустил руку и пошел в дверь. Я последовал за ним. Над дверью раскачивался на ветру дешевый бумажный красный фонарь; внутри обнаружились сырые кирпичные стены, несвежие матрацы на полу, а на них дюжины вялых, расслабленных, движущихся, как водоросли, тел. Китаец развернул фольгу и забил темную массу в длинную черную деревянную трубку. Так и не взглянув мне в лицо, он попросил денег; получив, указал мне матрац и своими изуродованными руками разжег для меня трубку.
– Опиум?
Джек кивнул; он не мог встретиться взглядом с Дойлом.
– Я отказался от этого, после того как упал; это было частью моего возрождения, частью ада, с которым я столкнулся в той пещере, когда мое тело отвергло наркотический голод. Я никогда к этому не возвращался. Даже в Белеме, где у меня имелись для этого все возможности. Ни разу.
Дойл промолчал.
«После всего остального почему он так сильно хочет, чтобы я поверил в то, что он говорит правду?»
– Эта трубка забрала боль из моих рук. Она заполнила пустоту, которая снедала меня; теплота, такое чувство, будто…
– Тебе нет нужды объяснять.
– Трубка стала моим миром, моим миром стала та комната. На три года. Подумать только, как это изысканно и легко: для решения всех проблем тебе достаточно чиркнуть спичкой. Забвение всегда под рукой. Если раньше я находил тьму, то теперь опустился в центр земли. Этот человек держал рядом с койками фигурки из жадеита, статуэтки богов, демонов. После трубки ты брал в руки статуэтку и смотрел на нее, не отрывая взгляда, вбирая в себя прохладный блеск ее поверхности, узоры, кристаллические завихрения, содержащие самые сокровенные тайны. Дающие умиротворение, недоступное даже во сне. Время исчезает, остается только настоящее, данный момент. Никто никогда не дарил мне такой любви, как эта трубка. То были самые счастливые моменты моей жизни.
– Но это было ложное, поддельное счастье. Оно не было настоящим, – заявил Дойл, впервые с начала разговора не совладав со своим волнением.
– Кто знает? Все равно, это всего лишь наши ощущения…
– Глупости! Это состояние было вызвано наркотиками, оно неестественное. Надеюсь, ты не зашел слишком далеко от здравого смысла.
– Боже мой, Дойл, как всегда последовательный до конца. Что ж, давай выкладывай. В чем, в чем, а по части ахинеи, которую может молоть человек, твердо стоящий ногами на почве своей внутренней благости, ты всегда был мастак.
Дойл уже не мог больше сдерживаться.
– Почему ты так со мной разговариваешь? Что плохого я тебе сделал? Ты все сделал с собой сам.
Спаркс отвернулся. Был ли то намек на усмешку или гримаса?
– Значит, к своему послужному списку ты прибавил зависимость от опиума… браво, Джек. Я боялся, что ты умолчишь об этом. Что еще есть в твоей повестке дня, изнасилование? Педофилия? Или ты прикрыл и то и другое той бразильской девушкой? На твоем счету уже есть бессердечное убийство, а ведь стыдно долго томить так называемую свободную волю бездельем. Зачем отказывать себе в чем-либо? Если ведешь игру, правила которой устанавливаешь сам, оправдание можно найти чему угодно.
– А что тебя задевает: мои преступления или так называемая безнравственность?
– Как будто их можно так легко разделить! Я скажу тебе вот что: ты с небрежным презрением отбрасываешь усилия тех, кого называешь обычными людьми; говоришь о них так, словно наблюдаешь за муравейником. Но что дает тебе право выносить подобные вердикты? Где добродетель, которая возвышает тебя до богоподобной планки? Давай я скажу тебе: все страдают, но это никого не освобождает от обязанности подчиняться: закону. И ты действительно веришь в свою недосягаемость для последствий всех своих деяний?
– Далек от этого…
– Я скажу тебе в лицо, Джек Спаркс: ты говоришь как сумасшедший, представляешь собой угрозу для любого человека, которого можешь встретить, включая меня. Откровенно говоря, ты ступил на ту же дорогу, которая привела твоего брата к полной, гибельной утрате всего человеческого. Или ты именно к этому и стремился?
Теперь Джек отводил взгляд.
– Нет…
– Я презираю тебя. Все эти десять лет я строил свою жизнь; это требовало решимости, упорного труда и, да, согласия с установленными общественными нормами. Без этого соглашения, ограничивающего наше стремление к удовольствиям, остается лишь животная дикость, а жизненные принципы, предлагаемые тобой, ничуть не лучше тех, которыми руководствуется стая шакалов. Когда-то я думал, что ты хороший человек, нет, великий! Больше всего в жизни мне хотелось походить на тебя, но теперь я потрясен. Если ты воплощаешь в себе результат жизни, прожитой «от противного», тогда я скажу спасибо Господу за общество, которое Он создал, и общественные законы, по которым живет человек. Ты отверг их, ты преступил их – и что же?
Джек пристально смотрел на него. И без того бледное лицо побелело как мел, шрам, очерчивающий челюсть, проступил еще отчетливее, подчеркивая напряжение и отчаяние. Челюсть отвисла, глаза глубоко ушли в глазницы.
– Я никогда не утверждал, что нет никаких последствий, – хрипло прошептал он. – То, что я описывал, это и есть последствия.
– Ты рассказываешь мне все это, чтобы попросить моего сочувствия или одобрения?
– Нет…
– Потому что если ты хочешь отпущения грехов, то скажу тебе прямо: чтобы давать его, у меня нет ни полномочий, ни желания.
– Нет-нет! Я думал… единственное, на что я надеялся… на что-то близкое… – грудь Джека всколыхнулась от напора эмоций, дыхание стало сбивчивым, лицо исказилось от боли, – близкое к пониманию. Ты, как никто другой. Я думал, что, может быть, ты… поймешь. – Джек резко вдохнул, потом зарыдал. – Я не знаю… кто я. Я не знаю, как… Я не знаю, как жить…
Дойл потрясенно смотрел, как резко изменилось состояние сидевшего перед ним, полностью потерявшего самообладание человека. Искалеченные руки порывисто вцепились в ткань сиденья, из покрасневших глаз хлынули слезы. Некоторое время он держался прямо, но потом осел, словно его позвоночник утратил твердость.
– Мне так… стыдно… так глубоко стыдно, то, что я натворил… во что я превратился. Как он. Ты прав.
Ненависть Джека к себе была гораздо глубже, чем та, которую мог бы испытывать к нему кто-то другой. Дойл был ошеломлен.
– Мне надо было умереть, прежде чем позволить этому случиться, мне надо было найти мужество, чтобы убить себя, но я не смог… не смог… – Слова, слетавшие с его губ, прерывались судорожными рыданиями. – Полосни бритвой по моему запястью… Вложи ствол мне в рот… я слишком, слишком боюсь. Я не смог – так боялся умереть. Моя пустота: она больше, чем то… чем я жил. Этот страх… только он поддерживал мою жизнь. Хуже чем трус. Хуже чем животное… Господи… Господи, помоги мне, пожалуйста, Господи, помоги мне…
Джек сложился пополам, содрогаясь от рыданий так, что казалось, его сердце вот-вот разорвется от напряжения. Боль и горечь, изливавшиеся из него столь бурным потоком, без остатка смыли все раздражение и негодование Дойла. В нем всколыхнулась волна сострадания, а с ней – память обо всем хорошем, что он знал в этом человеке. Дойл снова потянулся к своему приятелю, которому, казалось, было уже не помочь.