И он пожалел, что ввязался в эту историю.
Жалко и себя стало, и этих людей, захотелось сказать утешительное. И откуда-то взялось:
– Я знаю, вы жалеете о бедности своей души. А она дышит небом.
Никто не горюет всю жизнь; пройдут и ваши печали.
Вам кажется, что вас обогнали, но бегущий не слышит ничего, кроме топота своих шагов, вы же можете слышать голоса птиц и детей, когда идете не спеша.
Загляните себе в сердце и увидите, что оно милостивее, чем вы представляли, добрее, чем вам хочется. Позвольте ему…
Он недолго так говорил – может, полчаса. Зал, состоявший большей частью из женщин, – такова учительская среда, вздыхал, утирался платочками, плыл слезами. Правда, все правда! – откликалось в душах присутствующих.
Петр умолк.
Ладони так и чесались, чтобы похлопать, кто-то даже и хлопнул, но на него зашикали, помня наказ Никодимова.
Наступила пауза.
Слезы просохли.
И вот чей-то голос, не выдержав, нарушил запрет:
– Сказано хорошо, конечно. А лечить-то будем или нет?
– Халтура! – подхватил тут же мужской иронический баритон.
Публика зашушукалась, загомонила втихомолку. В самом деле, не ради того билет куплен, чтобы поумиляться над словами, пусть и красивыми. Пора к делу переходить.
– На сцену зови! Тащи на сцену кого-нибудь! – услышал сзади Петр шипение Никодимова.
– Может, кто-то желает сюда? – пригласил Петр. – С острой болью без очереди, – улыбнулся он, вспомнив плакат-объявление перед зубоврачебным кабинетом, куда попал раз в жизни – проходя медкомиссию перед армией, поскольку все зубы у него были целы.
И именно с зубами вышла женщина, – держась за щеку и пожимая плечами, адресуя это зрителям: вот, мол, какая пустяковина, но болит – спасу нет!
Петр не знал этой боли, но представил ту боль, которая бывает, когда заедут по скуле (он хоть и силен был, но все-таки и ему иногда перепадало). Он представил эту боль, и она у него возникла. Он заставил ее усилиться.
Женщина ойкнула.
Петр поднес ладонь к ее щеке и стал мысленно просить боль, чтобы она ушла. И боль ушла. Женщина опять стала пожимать плечами, уже со значением: надо же!
– Подставка! – раздался тот же иронический баритон.
– Там кто-то сомневается? Вы, что ли? – выскочил из-за кулис Никодимов. – Вы? Вы? – тыкал он пальцем в осанистого мужчину. Директора школы, между прочим.
– Ну, допустим, – встал мужчина.
– Прошу на сцену! Прошу, прошу! – позвал Никодимов – и исчез.
Мужчина, не тушуясь, пошел на сцену. Он шел медленно. Он привык, что его ждут.
– Где болит? – спросил Петр.
– А нигде! – ответил мужчина. – Здоров на сто процентов! Даже на сто десять.
Петр стал чувствовать его – и ощутил жжение в желудке.
– У вас желудок не в порядке, – сказал он.
– Он мне будет говорить! В порядке у меня желудок, будьте спокойны! И вот что, товарищи! – обратился директор к учительской массе. – Я, извините, с другой целью сюда пришел. Я понимаю, когда необразованные люди клюют на шарлатанство. Но вы-то – образованные! Не стыдно вам? Конечно, мода: религия, шаманство и все такое! Но вы материалисты или нет? Как хотите, а я этот вопрос в областном отделе народного образования поставлю! И выяснять надо, кто разрешил, и вообще! – уничижительно посмотрел он на Петра.
И вдруг лицо его побледнело – и тут же зеленью пошло, он согнулся, обхватил руками живот, словно подстреленный.
– Сейчас, – сказал Петр. – Сейчас будет лучше!
– Не подходи! – замычал директор. – «Скорую», пожалуйста! «Скорую»! – обратился он в зал. Кто-то побежал вызывать «скорую», директор пополз со сцены в зал, больше всего желая лечь и не шевелиться, но чувство собственного достоинства не позволяло, он двигался по направлению к фойе – и у двери упал, потеряв сознание. Петр хотел броситься к нему, но рука Никодимова его остановила.
– Сами видите! – кричал Никодимов бурлящему залу. – Обстановка сеанса испорчена, условия не выполнены, один за это уже наказан! Выступление продолжать невозможно! Впредь не позволяйте всяким дуракам глумиться над народными целителями. Вам добра желают, а вы!.. – Сокрушенно покачав головой, Никодимов увлек Петра со сцены, говоря сквозь зубы: – Деру даем, деру, пока не опомнились! Ты чего с ним сделал?
– Да ничего…
– Ладно, разберемся!
Директор школы Иннокентий Валерьевич Фомин действительно не чувствовал себя больным. Ему некогда вообще было чувствовать что-то в своем теле: слишком напряженным был ритм жизни, потому что он был замечательный директор, любящий детей и школу, но убежденный при этом коммунист (а почему – «но»? – сказалось уж так, лизнул-таки…), рационалист, материалист, очень гневающийся, что новые веяния разрушают традиционный школьный распорядок. Хоть бы пионеров-то не трогали! – горячился он мыслью, с тоской думая, как же теперь он не увидит стройных рядов мальчиков и девочек – белый верх, темный низ и алые галстучки на белых невинных шейках. Красиво же! А теперь вона что пошло! – родители требуют, чтобы детям разрешили являться в школу в гражданских шмотках, щеголяя и хвастаясь друг перед другом разноцветным тряпьем. А если семья бедна?!
И, как мы знаем, сорвали-таки галстучки с невинных шеек, напялили дети на себя гражданские шмотки, и многое другое произошло огорчительное для Фомина, но… но относится к нашему сюжету лишь одно: у него вот уже года три слегка поднывал желудок. Так, слегка, что и внимания обращать не стоило.
И вот совпадение! – это зрела, оказывается, язва, она-то и вызвала прободение желудка по случайности именно в тот момент, когда Фомин обличал на сцене шарлатанов от медицины.
Фомина увезли на «скорой» и тут же – на операционный стол, все обошлось хорошо, через три недели он выписался. Но не успокоился. Он считал этого самозваного целителя Петра Иванова виновником. Подлец! – вызвал в нем болезнь! Что делают, паразиты! И Фомин поклялся не оставить так этого дела – и не оставил, но об этом в свое время.
Вадим Никодимов ругательски ругал Петра.
– Ты не умеешь владеть ситуацией! – кричал он. – Ты мог его, допустим, усыпить? Загипнотизировать?
– Не знаю. Наверно, смог бы.
– Вот и усыпил бы! Плевать, что он вышел лечить болезни, которых нет, а ты дуй свое: усыпляй, публика очумеет и забудет, зачем он вышел! А ты ему болезнь всунул! Зачем? Народ подумает: навредил человеку!
– Ничего я не всовывал. Была у него болезнь.
– Ты пойми, – гнул свое Никодимов. – Уже билеты проданы на пять подряд твоих выступлений, и залы не чета этому. А слухи, знаешь, как разлетаются – завтра же все будут знать, что на сеансе с человеком плохо стало, и никто не придет! Дай Бог, если журналистов сегодня не было, а если были – тогда вообще крах и ужас! Осел ты, Петруша, как друг говорю!
– Сам осел! – сказала ему присутствовавшая при разговоре Люсьен. – Кто тебя просил выскакивать и звать на сцену этого козла? Кто? А? Козел! Выступления сорвутся! Ну и пусть! Ему не надо этого! Ему не надо славы! Он будет делать свое дело тихо, незаметно, бескорыстно! Да, Петя?
– Вообще-то, – сказал Петр. Ему неудобно было не согласиться с любящей его женщиной, а она любила его неистово; он вот уже третий день жил у нее и испытывал на себе доказательства ее любви.
– Ну уж нет! Вы хотите, чтобы меня с дерьмом съели за сорванные выступления? Нет уж, Петруша, будь