вызовут реакцию, противоположную ожидаемой». Это был весь текст. Ни указания адресата, ни адреса отправителя, ни подписи, ни числа.
– Вот, – протянул я бумагу Санину, – передай это Идашкину.
Санин с сомнением посмотрел на эту писульку, но аккуратно сложил ее (чем попытался придать ей более или менее правильную геометрическую форму, а потом – мне это не известно, но я так думаю – она при продвижении по инстанции могла быть поправлена и ножницами) и положил в боковой карман.
При следующем появлении (может быть, на другой день) Санин сказал, что бумажку передал и Идашкин очень доволен. Идашкин сказал, что бумажка отправлена по назначению и он не сомневается, что реакция «на Володино заявление» будет положительной.
Я был доволен, что кагэбэшники косвенно унизились и мою писульку возвели в ранг «заявления».
Был удовлетворен и Идашкин.
«Понимаешь, – сказал он Санину (а Санин – мне), – к нему очень боялись обращаться. После той истории с «Метрополем» к нему никто не решался подступиться, потому что он реагирует непредсказуемо».
– Правильно, – сказал я самодовольно. – Действовал и буду действовать непредсказуемо.
Идашкин же сказал Санину (а потом при встрече повторил и мне), что те люди, которые когда-то отравили меня в «Метрополе», были за эту акцию наказаны.
Все эти дни Санин неустанно совершал челночные рейсы: от меня к Идашкину и обратно. (Не знаю, правда, далеко ли было ходить и не ожидал ли Идашкин очередного донесения где-нибудь за углом.)
Очень скоро пришел ответ (опять через Санина), что меня готовы выслушать. Я спросил: кто, когда и где? Санин ушел с этим вопросом и на другой день вернулся с ответом, что выслушать пожелания поручено Идашкину, время его устроит любое, а насчет места он не знает. У него – наверное, я не соглашусь, у меня – ему неудобно.
– Я предложил для этого мою квартиру, – сказал Санин. – И Юрка согласился. Так что если ты не против…
Я был не против.
Уговорить графа Потоцкого
То мартовское воскресенье помню как сейчас…
У метро «Речной вокзал» торговали первой мимозой. У автобусной остановки стояла группа неуклюже одетых (в валенках, в брезентовых зипунах поверх телогреек) мужиков, любителей подледного лова, может быть, последнего в том году. На реке лед еще был крепок, а здесь безмятежно сияло солнце и из-под слежалого, темного, сбитого к бровке снега медленно, робко, словно готовые втянуться обратно, выползали ручьи. Это была Пасха, или Вербное воскресенье, или что-то подобное, потому что ясно, четко, празднично и с разных сторон (откуда их столько взялось?) звонили колокола.
Я шел и думал, что вот весна, и тает снег, и звонят колокола, и все могло бы быть хорошо, но почему же этой стране так не везет, почему так получилось, что ею управляют грубые, невежественные, бездарные и ничтожные старики, которые только ради своего властолюбия и корыстолюбия, до сих пор ни тем ни другим не наевшись (и никаких других объективных причин нет), держат многомиллионный народ в состоянии страха, нищеты и покорности. Неужели эти люди, которые идут навстречу с авоськами, с лыжами, с детьми и их салазками, не видят, как убого они живут? Неужели эта жизнь кажется им сколько-нибудь нормальной? Почему они не бунтуют, не протестуют и сносят безропотно унижения, которым подвергает их государство?
Когда я поднялся к Санину, Идашкин был уже там.
– Как ты думаешь, ты за собой «хвоста» не привел? – спросил он, сделав озабоченное лицо.
– Не знаю, – сказал я. – Не думал и не смотрел. А тебя это как-то волнует?
Вопрос задан был иронически. Идашкин смутился или сделал вид, что смутился.
– Нет, нет, конечно. Мне, в общем-то, все равно.
Для разминки поговорили о том о сем, о том, как он после сердечного приступа бросил курить сразу и навсегда, а я пока не бросил.
Перешли к сути дела, начав с общеполитической обстановки.
– Ты понимаешь, – сказал Идашкин, – ситуация в мире, в стране изменилась, это касается всех, но тебя больше, чем многих. Ты существовал, позволял себе что хотел и мог рассчитывать на защиту мирового общественного мнения. Теперь нам на это мнение наплевать. Мы, – продолжал он, злоупотребляя местоимениями множественного числа, – влезли в Афганистан и, кажется, не скоро оттуда вылезем. Это уже катастрофически отражается на всех наших других делах. И это делает нас нечувствительными ко многому, что раньше мы ощущали болезненно. Поэтому, если тебя сегодня арестуют, и дадут большой срок, и будут какие-то протесты, они ни на кого не подействуют. Мы все равно проигрываем по всем статьям. А с каким счетом – 4:0 или 6:0 – это уже неважно. Но, допустим, тебя не посадят. А просто сошлют куда-то в Якутию. Тебе там будет ой как несладко. Это здесь ты можешь воевать даже с самим Андроповым и писать ему открытые письма. А там ты будешь иметь дело с участковым милиционером. Который даже и не знает, что есть иностранные корреспонденты и что от их писанины у него может быть какая-нибудь неприятность.
С тем, что говорил Идашкин, я был полностью согласен. Больше того, он единственный из всех, с кем я говорил в те дни, оценивал ситуацию точно так же, как я. Он был прав во всем, кроме одного: ему не надо было меня убеждать, я явился не за этим.
От теперешней ситуации перешли к оценке перспектив. И тут согласились почти во всем.
– Ты пойми, – убеждал Идашкин, – сейчас ситуация острая. Настолько острая, что даже те люди, которые к тебе хорошо относятся и тебя ценят, а такие люди есть, поверь мне… Но даже они сейчас не смогут ничего для тебя сделать. Поэтому уехать – для тебя наиболее разумный выход. Ты уедешь, побудешь там, посмотришь тамошнюю жизнь, посмотришь, как ты в нее вписываешься, а здесь за это время… Слушай, давай говорить реалистически. Это, конечно, совсем между нами, но люди, которые управляют сегодня страной, находятся в таком возрасте, что лет через пять-шесть… – тут он немного спохватился, что позволяет себе больше, чем надо, и быстро проскользил взглядом по стенам и потолку. Но это было совсем