— Ну, вы понимаете — у нас Грина совсем не проходят и вообще не издают, значит, он не считается писателем, заслуживающим внимания. Но ведь если ценность литературы заключается в силе ее эмоционального воздействия, то Грин…
— Постой, постой! — Сергей Митрофанович грозно хмурится. — Что-то ты, голубушка, плетешь несуразное. С каких это пор ценность литературы стала определяться силой ее эмоционального воздействия? Кто тебя этому учил? Ох, Николаева, Николаева, вижу я, что поторопился ставить тебе «отлично»…
Он грозит Тане пальцем, берет ее под руку и ведет с собой:
— Идем-ка, голубушка, побеседуем, идем-ка… Так ты, значит, умница ты моя, не видишь в литературе другой ценности? Ну хорошо, а вот…
Елена Марковна Вейсман, закончившая наконец читать Дежневу свои таинственные наставления, попадает в окружение целой стаи девушек.
— Елена Марковна, ну вот вы скажите! — вопит Галка Полещук. — Вот вы сами женщина — скажите нам, можно в нашем возрасте пудриться и красить губы? Вот теперь, когда мы уже не школьницы, а? Вот Земцева доказывает, что это чуть ли не разврат…
— Галка, бесстыдница, как не совестно перевирать слова! — протестует Людмила. — Я просто говорила, что это свидетельствует о легкомыслии…
Сергей ищет глазами Таню. Так и есть — Митрофаныч уволок ее под пальмы и что-то внушает.
— Ты почему не танцуешь? — налетает на него Ариша Лисиченко. — А ну-ка, приглашай меня!
— Да какой из меня танцор, выдумала тоже! Иди вон лучше со своим Мишкой танцевать, я не умею!
— Ничего, научишься! Михаил опять с Глушко из-за моторов сцепился, теперь им на целый час хватит… Идем, идем, это же совсем легко — фокстрот, смотри, просто ногами двигаешь…
Вспыхивает люстра. Вокруг нее, на ниточках разной длины, подвешены к потолку надувные шарики, сейчас они матово просвечивают, как огромные виноградины — красные, синие, зеленые, оранжевые. Раскручиваясь, взлетает первая ленточка серпантина, разноцветный дождь конфетти осыпает плечи танцующих. Актовый зал расположен на втором этаже, и из окон видно, как за темнеющими кронами каштанов догорает вечерняя заря. Часы бьют восемь.
— О чем это ты с ним беседовала? — спрашивает Сергей, завладев наконец своей Таней. — Я за это время фокстрот научился танцевать…
— Правда? Сейчас посмотрим. А беседовали мы о литературе, о теории литературы, — важно заявляет Таня. — Ты думаешь, у меня не может быть серьезных интересов? А ты о чем с Еленой Марковной? О, слушай, фокстрот! Идем-ка, я проверю, как ты научился. Так что это она тебе такое говорила?
— Секрет, — подмигивает Сергей. — Строго секретные дела.
— Ну скажи-и-и! Ой, и противный же ты иногда бываешь, кошмар. Завтра в лесу скажешь?
— И в лесу не скажу…
— Ладно-ладно, я это тебе припомню… Ну что ж, у тебя уже выходит довольно прилично… только ты держи меня немножко ближе, это ведь не вальс. Я просила Сергея Митрофановича, чтобы он тоже пошел с нами завтра — почитал бы там стихи. Так он не хочет, говорит — куда мне с моей комплекцией в лес. А стихи, говорит, пускай тебе Сережа читает.
— А что ж, и прочитаю!
— Блока? — Таня насмешливо морщит нос. — Куда уж тебе! Опять начнешь подвывать, как своего Багрицкого… «Головами — крутят кони! Хвост по ветру — стелят! За Махной — идет погоня! Аккурат — неделю!» Ха-ха-ха-ха!
— Посмейся мне, посмейся…
— Ой, Сережа милый, ну ты же такой смешной, когда читаешь Багрицкого!
— Ладно тебе, Митрофаныч еще не так подвывает…
— Не говори глупостей, он читает очень хорошо! Сережа, а о чем ты разговаривал с класруком? — спрашивает она небрежно.
— Секрет, я же тебе сказал!
— Но ты мне его скажешь, ведь правда? — Таня привстает на цыпочках и на секунду прижимается щекой к его щеке. — Конечно, скажешь…
Быстро бегут часы короткой июньской ночи — самой короткой в году. Двадцать два тридцать. На полевом аэродроме бомбардировочной группы «Иммельман» машины подготовлены к боевому вылету. Тупорылые фугасные пятисотки надежно закреплены в захватах бомбосбрасывателей, доверху наполнены кассеты зажигательных, в магазинные коробки уложены сотни метров крупнокалиберных патронных лент. Еще засветло были заправлены баки, в последний раз проверены и опробованы моторы. Сейчас на аэродроме темно и тихо. Вдоль взлетной дорожки, тяжело ступая по утрамбованной земле, мерно шагает часовой в полном боевом снаряжении — в каске, с круглой гофрированной коробкой противогаза, с висящим под мышкой пистолет-пулеметом. Характерные очертания пикировщиков — горбатые, с высоким угловатым килем и хищно вытянутым вперед обтекателем втулки винта — четко вырисовываются на светлом ночном небе.
Через несколько часов десятки одновременно запущенных моторов превратят эту тишину в ревущий ад, но пока ее нарушают только шаги часовых, далекий тоскливый крик какой-то ночной птицы и негромкое пение губной гармоники, доносящееся от бараков рядового состава. Тишина. Из офицерского казино долетает взрыв хохота; гармоника поет о девушке, которую зовут Эрика. Умолкнув, она медленно, словно нерешительно, заводит другую мелодию, протяжную и печальную: «Heimat, deine Sterne…» 2 Часовой останавливается, потом идет дальше, мерно и глухо стуча коваными каблуками.
В казино шумно, хотя пьяных сегодня нет. В углу, вдавив спину в диван и вытянув скрещенные ноги, полулежит светловолосый юноша в узком щегольском мундире серо-стального цвета. На красивом лице обер-лейтенанта выражение безнадежной скуки. Ему действительно скучно. Тоску вызывает знакомая обстановка казино, пришпиленные над пианино фотографии Марики Рёкк и Цары Леандер 3, лица товарищей по оружию, их голоса и их остроты. Этот болван со шрамом на морде опять читает стихи, свои или чужие — неизвестно, но, так или иначе, дерьмовые. Вообще, тоску вызывает вся жизнь.
Обер-лейтенант подавляет зевок и смотрит на часы. Он ждет, но ждать ему нечего. Все равно ничего нового не будет. Жизнь все равно не может дать ему ничего нового. В свои двадцать два года он уже пресыщен и жизнью, и смертью. Ему было двадцать, когда он бомбил Варшаву и расчищал польские дороги от колонн беженцев. Потом он бомбил Роттердам. Потом — Седан и еще несколько французских городишек, названий которых не помнит. Над Дюнкерком он совершил подвиг — в один вылет сбил «спитфайр» и пустил на дно какую-то скорлупу, полную томми. За это ему дали Рыцарский Крест. Откровенно говоря, «спитфайр» — даже не его заслуга. Чистая случайность, каких много бывает на войне. Он увидел англичанина впереди — тот разворачивался, заходя для атаки, — и машинально нажал на гашетку курсовых пулеметов. Просто так, даже не пытаясь прицелиться — это все равно было бессмысленно; и по совершенно неправдоподобному совпадению обе трассы пересеклись с курсом истребителя… А впрочем, не все ли равно, случай или геройство. Недавно ему исполнилось двадцать два — но чего ждать от жизни? Повышения в чине? Дубовых листьев с мечами и бриллиантами?
Лейтенант со шрамом читает лающим голосом:
Этому-то болвану, несомненно, интересно жить. Сейчас, например, он видит себя со стороны — этакая героическая сценка под названием «Ночь накануне Восточного похода». Всё дерьмо. Теперь они будут бомбить русские города. Если бы у него была хотя бы ненависть к неарийцам! Но у него нет ничего — кроме умения убивать и Рыцарского Креста, полученного в двадцать один год. Бомба попала прямо в скорлупу — бортстрелок видел со своего места, как томми летели в разные стороны. Наплевать. Ему наплевать и на русских, и на томми, и на французов, и на тысячелетний райх германской нации. Ему