медленно побрел вдоль полотна, по узкой тропке между краем балластной насыпи и бурыми колючими зарослями пыльного, давно уже отцветшего чертополоха.
Пройдя километра два, он свернул к изгороди, оттянул тугую проволоку и пересек пустой выгон, истоптанный копытами, в сухих навозных лепешках. За второй изгородью шла узкая проселочная дорога, так хорошо ему знакомая, и холм был уже недалеко — тот самый, с геодезической вышкой, на котором они сидели тогда с Дуняшей. Год назад. Неужели только год? Ему казалось, что прошла целая жизнь. «Девятый век у Северской земли стоит печаль о мире и свободе… »
Мало стихов знал он наизусть, а вот эти запомнились. Правда, он потом не раз перечитывал их в старой Дуняшиной тетради, где все было вперемежку — Бунин, Клодель, Аполлинер, Пушкин, какие-то вовсе неизвестные ему Поплавский, Цветаева. «И только ветер над зубцами стен взметает снег и стонет на просторе… » Дойдя до холма, он поднялся по склону и сел у подножия вышки, почувствовав вдруг непреодолимую усталость. Не нужно было сюда приезжать. Глупо, сентиментально, ни к чему. Захотелось на прощанье пощекотать нервы?
Полунин сидел, обхватив руками колени, все было как тогда — пасмурное небо над степью, сухой растрескавшийся суглинок под ногами. Не было лишь закатного солнца — оно в тот вечер прорвало вдруг плотную завесу туч у самого горизонта, подожгло их снизу внезапным и неистовым пожаром, — и не было рядом женщины, которая тогда смотрела не отрываясь на закат, глаза ее были прищурены от бьющего в них огня, а лицо в этом странном тревожном освещении казалось загорелым до медного цвета. И это действительно делало «Евдокию-ханум» какой-то нерусской, похожей на одну из ее давних-давних прародительниц, чьи юрты проделали невообразимо долгий путь, двигаясь за монгольскими туменами через всю Азию — чтобы осесть в излучине Итиля, на землях будущего Казанского царства. «О Днепр, о солнце, кто вас позовет… »
О, если бы мы обладали даром провидения, мгновенной и точной оценки настоящего, если бы мы могли знать — как скажется на нашем завтра то, что происходит сегодня! Наверное, за все последние десять лет жизни Полунина не произошло в ней ничего более для него важного, чем тот случай три года назад, когда он на свадьбе одного приятеля оказался за столом рядом с черноволосой незнакомкой, которая сидела, скучающе подперев рукой щеку, и рисовала что-то на бумажной салфетке. Он удивился, увидев на ее пальце обручальное кольцо, — такой молоденькой она ему показалась в первый момент; лишь потом, разговорившись с молчаливой соседкой, он понял, что ей уже за двадцать. Тихо, неприметно, без «солнечного удара» вошла в его судьбу Дуняша Новосильцева, — так тихо, что он даже не заметил, насколько это серьезно. И не замечал до самого конца.
Поэтому-то конец и наступил. Поздно, слишком поздно открылась Полунину главная, может быть, черта Дуняшиной натуры: потребность быть необходимой. Неоднократно, и задолго до того разговора в сентябре, когда они решили подать документы, он предлагал узаконить их отношения. Предлагал, но не требовал, и Дуняша всякий раз уклончиво сводила разговор на шутку. Потому и уклонялась, возможно, что была достаточно проницательна, чтобы понять: у него это было проявлением не столько любви, сколько порядочности, он просто не хотел продолжать компрометировать ее незаконной связью. А самое главное — она чувствовала, что занимает в его жизни случайное, второстепенное место.
Знакомство их состоялось в феврале пятьдесят третьего года, но тогда он даже не спросил номера ее телефона, и до зимы они больше нигде не встречались. А девятого июля Димка Яновский пригласил его идти смотреть парад по случаю Дня независимости — в чью-то квартиру, где с балкона второго этажа якобы можно было увидеть прохождение войск не хуже, чем из президентской ложи. От нечего делать Полунин пошел, сбор был назначен у станции метро «Бульнес», и на место они явились целой компанией. Увидев хозяйку квартиры, он узнал свою новую — и уже почти забытую — знакомую. Впрочем, она оказалась лишь исполняющей обязанности, настоящие хозяева уехали и попросили ее пожить здесь в их отсутствие. На балконе, куда высыпали все любопытствующие, он опять увидел ее рядом и взял за плечи, чтобы продвинуть на более удобное место перед собой, но руки убрать потом забыл, и она, благо было тесно, с какой-то доверчивой готовностью прильнула к нему всем телом. Так и простояли они весь парад, прижатые друг к другу, оглохнув от рева танковых двигателей и ураганного свиста проносящихся низко над крышами реактивных «метеоров»; желто-зеленые машины с солнечной эмблемой на башнях шли внизу рота за ротой, сотрясая балкон и занавесив широкую авениду синеватым дымком выхлопных газов, и этот слишком знакомый ему перегар странно смешивался с ароматом ее блестящих черных волос. Думал ли он за восемь лет до того, что когда-нибудь ему доведется нюхнуть выхлоп «шермана» в столь неожиданной комбинации, — обычно этот приторно-едкий дымок если и мешался, то чаще всего с другими продуктами сгорания: кордита, если в боевом отсеке отказывала вентиляция, или тротила марки «ИГ-Фарбен», а то и человеческой плоти…
Все остальное произошло с ошеломительной простотой. Когда представление окончилось, гости посидели за столом, попытались по российскому обыкновению спеть хором и начали расходиться. Полунин ушел с последней группой, а на углу отстал от попутчиков и, обойдя вокруг квартала, вернулся. «Мсье Полунин! — воскликнула она скорее обрадованно, чем удивленно. — Вы что-нибудь забыли? » — «Нет, вспомнил», — сказал он, прихлопнув за собою дверь.
Но даже и после этого Дуняша осталась для него лишь героиней приятного эпизода, не больше. Дело в том, что месяцем ранее, в начале июня, он встретил снимок Дитмара в старом журнале, и все мысли его были заняты одним — как лучше организовать поиск. Он сообщил о своем открытии Филиппу и Дино, а сам — пока те готовили экспедицию — стал объезжать места расселения послевоенных иммигрантов, русских и немцев, осторожно наводил справки, завязывал на всякий случай знакомства. Первое время Дуняша живо интересовалась его делами — ей он сказал, что собирает некоторые материалы для одного этнографа из Европы, который в скором времени намерен приехать сюда, — но постепенно прекратила расспросы. Полунин не придал этому значения, был даже рад: врать было неловко, а сказать правду он не мог. Уезжая из Буэнос-Айреса, он иногда неделями не вспоминал о своей приятельнице, а вспомнив, бросал в почтовый ящик очередную открытку с видами Мендосы или Тукумана. Однажды, будучи проездом в Санта-Фе, купил в лавке сувениров забавную корзинку для рукоделия, сделанную из панциря армадила, и остался очень доволен собой — шутка ли, такой изысканный знак внимания. Со временем, правда, кое-что изменилось, год назад — в Монтевидео — он уже по-настоящему тосковал по Дуняше. Впрочем, и тогда еще ему самому было не совсем ясно, чего больше хочется — увидеть ее глаза или лечь с нею в постель.
«И лебеди не плещут, и вдали княгиня безутешная не бродит… » Целых три года была она рядом с ним, несбывшаяся его Ярославна, а он не только не мог дать ей утешения, — он вообще ничего не понимал, ничего не видел, ни о чем не догадывался. Ведь ей, наверное, хотелось от него ребенка. Она никогда об этом не говорила, — что ж, естественно, не всякая женщина скажет… Сам же он о ребенке не думал. Не позволял себе думать, подсознательно не позволял. Бродяги отцами не бывают.
Очень ярко вспомнил он вдруг одно свое мимолетное — не чувство даже, а какое-то беглое короткое ощущение, пережитое им однажды здесь, в Таларе. Это было еще в первый их приезд, год назад; он проснулся рано, совсем рано, только-только светало, Дуняша еще крепко спала — лежала обнаженная, зарывшись лицом в подушку. Он встал, чтобы поднять упавшую на пол простыню и укрыть ее, — и вдруг застыл, пронзенный странным ощущением, которое вызвал в нем вид этой детски беззащитной наготы. Не желанием, нет, — только нежностью, бесконечной нежностью, жалостью, рожденной предчувствием утраты, внезапным и безнадежным порывом — сохранить, уберечь… Как будто он и в самом деле видел перед собой не женщину, но ребенка. Не тогда ли — и только тогда, ни разу больше! — шевельнулась в нем непробужденная жажда отцовства? А он не прислушался, так ничего и не понял. И как неукоснительно пришла расплата! В той Дуняшиной тетради были стихи — чьи, он забыл: «Ты уходишь от меня, уходишь, ни окликнуть, ни остановить… »
Полунин не заметил, как стемнело. Оттянув рукав, он глянул на зеленые огоньки циферблата, встал и обернулся лицом к поселку. В отеле на втором этаже светилось окно — нет, не то, их комната была Левее… Ему вспомнилось, что поезд будет только утром. Спустившись с холма — бурьян жестко шуршал, цепляясь колючками за плащ, — он выбрался на проселочную дорогу и пошел по направлению к шоссе, чтобы поймать какую-нибудь попутную машину.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В понедельник девятого его разбудили утром настойчивые телефонные звонки — оказался Балмашев.