шептал:
— Ну против кого вы прете? Неужели вы не понимаете, что их восемнадцать миллионов. Вы представляете, что такое восемнадцать миллионов? Это армия в период всеобщей мобилизации.
Или:
— Ну я вас прошу, ну уступите им. Помните, как Савельич уговаривал Петрушу Гринева: «Барин, поцелуй злодею ручку».
Актеры, особенно молодые, смотрели на меня с молчаливым упреком, как на беспутного отца, по капризу лишавшего их принадлежавшего им наследства. Я приходил домой, а там уже сидели в истерике родители Иры: «Что вы делаете? Неужели вы не понимаете, чем это все для вас может кончиться?» А еще за спиной стояли зримые и незримые болельщики, которые, сами не сделав ни одного неосторожного шага, были недовольны моей умеренностью и советовали послать
Гончаров был режиссер яркий, но в общем не мой. Мне не нравилось его вольное обращение с текстом. Так поступают многие режиссеры, теперь даже и с классикой, но это редко приводит к чему хорошему. Драматург, когда сочиняет пьесу, держит в уме много разных соображений, из которых потом складывается вся композиция, а режиссер, не уважив эти соображения, композицию почти всегда нарушает и разрушает.
Свои художественные принципы Гончаров излагал мне примерно так:
— Вот я недавно видел фильм «В небе только девушки». Девушки спускаются с неба на парашютах, и эта картина, и они сами выглядят божественно. Это торжество женственности, стихии, солнца, голубого и белого цвета, это самый красочный праздник, который только можно представить. И если вы мне хотите сказать, что вот эта нисходящая с неба богиня совокупляется в каптерке с механиком, я не хочу этого знать.
Я ему говорил, что искусство должно строиться на контрасте между парадной стороной жизни и изнанкой, и мне, да, интересно, что эта богиня, спустившись с неба, сходится в каптерке с механиком, живет в коммунальной квартире с матерьюалкоголичкой, братомдебилом и соседямискандалистами.
Гончаров со мной никак не соглашался и практически демонстрировал свою концепцию, показывая именно одну сторону, но не всегда парадную. Западную жизнь он изображал только черными красками, а с советской было сложнее. Из советских пьес он часто выбирал чтонибудь довольно мрачное, но потом много трудился и «высветлял» иногда до неузнаваемости.
Гончаров чем дальше, тем больше нервничал. Актерам грубил. Кричал репетировавшему Толика молодому Назарову: «Шевелитесь, шевелитесь. Ваши движения должны быть легкие, свободные. Вы ведь талантливый человек. Я имею в виду, конечно, вашу роль, а не вас».
Работа над спектаклем подходила к концу, можно было бы объявить и премьеру, но уже было ясно, что вряд ли она состоится. Спасти спектакль (этот, но не другие) могла только моя полная и позорная капитуляция — такая, которой мне потом пришлось бы всю жизнь стыдиться. Я видел по поведению начальства, что меньшей платы с меня не возьмут, да и за нее оставят мне возможность лишь убогого и презренного существования.
Моя уступка
Когда я описываю свои тогдашние встречи с советскими лит— и партначальниками и вспоминаю весь тот вздор, которого я наслушался, мне самому кажется невообразимым, что так действительно говорили серьезные взрослые люди с серьезными выражениями на лицах. А говорили они, если суммировать, не слишком утрируя, приблизительно так:
— Вы написали очень хорошую пьесу. Очень хорошую, нужную, патриотическую. Нам такая пьеса очень нужна. Но вы нас ставите в безвыходное положение. Своей подписью в защиту антисоветчиков вы становитесь по ту сторону баррикад. Вы становитесь на сторону американцев, ЦРУ, на сторону самых злобных врагов советской власти. Вы должны понять, что в мире идет непримиримая идеологическая война между капитализмом и коммунизмом. Эта война обязательно и скоро перерастет в настоящую, посыплются бомбы, запылают города, дети наши погибнут, матери наши заплачут, и страна превратится в руины, и на земле наступит ядерная зима, и остановить это можно только снятием подписи под письмом в защиту Гинзбурга и Галанскова. Снимите подпись, дезавуируйте, наберитесь мужества, найдите возможность, в любой форме, в форме заявления в Союз писателей, письма в газету, выступления на собрании. Выберите форму, найдите в себе мужество отмежеваться от антисоветчиков, снимите подпись…
С некоторыми из этих проработчиков были у меня общие знакомые, этим общим знакомым потом объяснялось: мы с ним говорили, мы хотели ему помочь, но он не дает нам такой возможности, он упорствует в своих заблуждениях, он ведет себя вызывающе…
Уже везде пьесу мою из репертуаров повычеркивали, а Гончаров все еще на чтото надеялся, и репетировал, и довел спектакль до конца, и призвал начальство оценить сделанную работу.
Нет — и вопрос решен
Мне домой в мое отсутствие позвонил Родионов и оставил свои телефоны, служебный и домашний. Родионов был опытный, трезвый и неглупый номенклатурщик, хорошее от плохого отличал, но знал всегда, куда ветер дует, с вольнодумством в театре боролся, хотя излишнего рвения не проявлял.
У меня с ним, как и вообще с людьми подобного рода, никаких личных отношений не было и не могло быть хотя бы потому, что для таких людей их служба выше всего и в отношениях с людьми они всегда бдительны, лишнего слова не скажут, откровенных разговоров и сами не ведут, и слушать не хотят. Эти люди казались мне картонными фигурами, не имевшими личной жизни, и я даже был удивлен, когда, позвонив по указанному номеру, услышал на фоне чегото фортепианного голос обыкновенной девочки, которая закричала:
— Папа, тебя!
Показалось странным, что у этого человека есть какаято частная жизнь, есть жена и есть дочка, которую он, наверное, носил на руках, играл с ней в какиенибудь детские игры и рассказывал сказки про волков и медведей, а не постановления ЦК КПСС.
И его голос из дома звучал совсем не так, как из служебного кабинета.
— Нам с вами надо встретиться, — сказал он. — И у нас есть только одна возможность. Завтра я приду в Театр Маяковского принимать спектакль, но принятие его будет зависеть не от меня, а от вас. Только от вас, и вы это должны ясно понимать. Приходите завтра и скажите мне то, что вы должны сказать. Одно ваше слово, и я приму спектакль безоговорочно. Без всяких поправок и замечаний. Но только если услышу от вас то, что вы должны мне сказать. И не надо делать вид, что вы не понимаете, о чем я говорю.
Перед прогоном меня поймал в вестибюле театра администратор Бахрах и чуть ли не силком потащил куда-то к раздевалке.
— Слушайте, — сказал он с сияющими глазами. — Я всю ночь за вас думал и понял, как спасти спектакль. Очень просто. Покайтесь, и все.
Главный признак советской театральной жизни — это прогоны: спектакль, проигрываемый актерами для нескольких принимающих, иногда даже просто для одного. Репетиции пьесы, вызывающей сомнения начальства, всегда проходили при закрытых дверях, как заседания генерального штаба.
В данном случае спектакль игрался для нас двоих. Мы сидели одни во всем большом зале, ряду