Пришли мои старшие дети Марина и Паша. Пришли близкие друзья. Приехали родственники из провинции. Высыпали во двор полуодетые соседи. Почемуто в памяти осталось, как из темноты выделился и приблизился актер Валя Никулин. Семь лет назад, когда меня исключили из Союза писателей, он позвонил и сказал, что непременно придет в самое ближайшее время, но не пришел (да и не обязан был, наше знакомство было шапочное), а теперь вот появился, и мы обнялись торопливо.
Но для всех объятий времени уже не оставалось, захлопали дверцы машин, и наш странный кортеж, состоявший из «Жигулей» и машин иностранных марок, понесся в аэропорт «Шереметьево».
Закончился период странного и неестественного противостояния еще одного человека государству, которое вело эту борьбу, не жалея ни сил, ни времени, ни зарплаты вовлеченным в борьбу сотрудникам секретных служб.
И наступил последний акт. Наши небогатые пожитки (мы взяли с собой всего четыре чемодана, один из них с дочкиными игрушками) проверяла целая бригада таможенников. Проверяли каждую вещь, каждый ботинок, каждую Олину куклу вставляли в рентгеновский аппарат. Ничего они не искали, кроме, может быть, повода подвергнуть нас последнему унижению. Но все пропускали. Заинтересовались бронзовой медалью Баварской академии изящных искусств, по приглашению которой я уезжал сейчас в Мюнхен. Потом подумали, посоветовались с кемто, пропустили. Я держался индифферентно. Мне было на самом деле все равно. Досмотр подходил уже к концу, и два наших чемодана уже поехали куда-то вниз по наклонному транспортеру, когда меня вдруг подозвали и попросили расписаться в какомто бланке. Я спросил, в чем я должен расписаться.
— В том, что ваша рукопись конфискована.
Я удивился: какая рукопись? Мне показали пачку выцветшей и пожелтевшей бумаги. Это была глава, не вошедшая в опубликованную повесть о Вере Фигнер, глава, которую я наверняка уже давно каким-то другим способом отправил за рубеж. Но, наверное, я не был тогда в самом спокойном состоянии, потому что тут же швырнул им их бланк назад, а язык уже произнес необдуманные слова:
— Хорошо, в таком случае я возвращаюсь домой.
Я выхватил у рабочего третий чемодан, который он волок к транспортеру, и подошел к перегородке, отделявшей нас от провожавших.
Какойто тип в штатском распростер руки:
— Стойте, подождите!
Я поставил чемодан и подошел к старшему таможеннику.
— И не стыдно позориться на глазах у всех людей? из-за каких-то бумажек. Неужели вы думаете, что я доверил бы вам действительно чтонибудь ценное?
И вдруг, что это? Я не поверил своим глазам и ушам. Таможенник покраснел, опустил глаза и четко, почти по слогам произнес:
— Ваши отношения с таможней закончены. У таможни к вам нет никаких претензий.
Я растерялся. Ято думал, что все они здесь кагэбэшники, кто в форме таможенника, кто просто в штатском. А оказывается, ему стыдно. Он не хочет, чтобы я считал его одним из
Ира сказала другому кагэбэшнику, который топтался рядом:
— И что вы суетитесь? Вы же все равно эти бумаги отдадите.
— А вот и не отдадим, ни за что не отдадим, — ответил он злорадно. — Вы нас не знаете.
— Это вы его не знаете, — сказала Ира.
Приблизился тот, который бегал с передатчиком. Я встал у него на пути.
— И что ты бегаешь с этой штукой? Что ты там бормочешь? И не стыдно?
— А я ни при чем! — закричал он нервно.
— Врешь, — сказал я, — уж тыто при чем. Это он, — я показал на таможенника, — может быть, еще ни при чем. А тыто как раз при чем.
— Я ни при чем, — еще раз повторил он и кинулся от меня бежать.
Мне показалось, что и ему стало как-то неловко.
Это подействовало на меня отрезвляюще, и я успокоился. И стал думать, зачем я устроил этот скандал? Тем временем два первых наших чемодана появились из подземелья. Подошел рабочий и, как мне показалось, злорадно сообщил, что двигатели запущены и самолет отправляется.
— Уже не уедете, — сказал он.
Из толпы провожавших, молчаливо наблюдавшей эту последнюю сцену, раздался голос Булата:
— Володя, что ты делаешь? Другого шанса не будет.
Я и сам знал, что не будет. Я уже жалел о том, что случилось. Случившееся даже отчасти противоречило моим правилам. Правил у меня вообщето немного, но одно из них твердое и продуманное. Я стараюсь не говорить, что я чтото сделаю или чегото не сделаю, если не уверен, что поступлю именно так. И второе правило — прямо вытекает из первого. Если я сказал, что я сделаю тото и тото, я должен это сделать. А уж в данном случае тем более. Раз я сказал, что я без рукописи не уеду, значит, свое слово должен держать. А словото глупое, ведь первый экземпляр рукописи, не оченьто даже для меня важный, уже переправлен, а этот я так положил, просто на всякий случай. Но ничего не поделаешь. Потом я задним числом думал, что у кагэбэшников даже и шанса не было не сдаться. Вопрос о моем отъезде был решен на каких-то верхах, им недоступных. И нарушить решение верхов им было не под силу. Но тогда я этого точно не знал и, правду сказать, чувствовал, что из-за ерунды подвергаю себя большому риску.
Деваться, однако, было некуда…
Им тоже деваться было некуда, и рукопись мне вернули. Если сказать честно, при этом я испытал некоторое злорадство. Они меня хотели унизить, а унизил их я. Но я еще не знал, что меня ждет следующее испытание.
Только мы скрылись с глаз провожавших нас друзей и иностранных корреспондентов, как в какомто коридорчике нам опять преградили дорогу таможенники и милиция. Оказывается, кроме общего досмотра, нам предлагают пройти еще личный обыск. Женщинатаможенница завела в кабинку мою жену и дочь и тут же выпустила их обратно. Настала моя очередь. Мы вошли в кабинку втроем. Толстый таможенник с большой звездой в петлице, капитан милиции, в отличие от таможенника худой, с коричневым дубленым лицом, и я.
— Выньте все из карманов! — приказал таможенник.
За будкой плакала Оля, Ира ее утешала, я не хотел их больше травмировать и решил подчиниться. Вынул из карманов все, что в них было. Паспорт, какието деньги, которые я не пытался утаить, просто забыл о них на первом досмотре. Но таможенника мои деньги нисколько не заинтересовали. Потому что перед ним была поставлена цель не уличить меня в валютных операциях, а унизить. Я это понял. Но я знал, что унизить меня он не может, потому что я к нему отношусь примерно как к корове. Я знал, что могу сопротивляться и, возможно, даже без особого риска, но мог и полностью повиноваться, ничуть не чувствуя себя оскорбленным. Я так и решил — делать все, что он потребует. Он приказал мне снять сапог, я снял. Он, сидя на корточках, сунул руку внутрь. И вдруг я увидел, что передо мной не какойто там грозный страж чегото, а немолодой человек, толстый, краснолицый, страдающий одышкой.
— Слушай, — сказал я ему нарочно на «ты», — а что ты там ищешь? Бомбу?
— Нет, — сказал он хмуро, — не бомбу.
— А что? Совесть свою?
— Снимите второй сапог, — сказал он и протянул руку.
Я снял сапог и швырнул мимо его руки на пол. И приказным тоном сказал: «Подними!» Он поднял и туда сунул руку. И тогда я, уже сильно разозлившись и даже уже готовый опять отказаться от полета (хотя это было бы все-таки глупо), сказал:
— И не стыдно тебе меня обыскивать? Ты же знаешь, что я не преступник, а писатель.
— А я ваших книг не читал, — сказал он, как мне показалось, агрессивно.
— И стыдно, что не читал, — сказал я. — И вообще, посмотри на себя. Что ты тут ползаешь по полу? Ты же потерял человеческий облик. Ты такой толстый, тебе трудно, у тебя давление поднялось, у тебя может быть инсульт, а ты ползаешь. Я бы на твоем месте лучше застрелился, чем делал эту работу.