А я пока восстанавливался. После операции бросил курить. Сделать это оказалось гораздо легче, чем я ожидал. Сколько раз сокращал, бросал, возвращался к прежней норме — пачка в день. Правда, последнее время уже организм курение не принимал. По утрам я елееле со страшным бульканьем втягивал в себя воздух. И все-таки, едва просыпался, рука тянулась к сигарете. После операции я думал примерно так. Пятьдесят шесть лет уже прожил. Можно и умереть. Но умирать из-за этой маленькой вонючей вещи, которая называется сигаретой? И мне вдруг стало противно курить. Курильщики стали вызывать во мне сочувствие, особенно курящие на морозе. В больнице после реанимации я делил палату с турком, который, насколько я понял, был контрабандистом, или по-немецки шмуглером. Закупал в Турции поддельные ролексы и брегеты и завозил их в больших количествах в Германию. Этот, едва смог сползти с кровати, начал курить. Приоткрывал окно и курил. Возникал сквозняк, и тяга влекла дым странной траекторией через меня к двери. Я просил турка не курить. Он продолжал. Я ему предлагал, если хочет покончить с жизнью, прыгнуть прямо в окно. Потом сползал со своей кровати, шел к нему и плечом отталкивал его от окна. Это, наверное, смешно было смотреть со стороны, как пихают друг друга два еле стоящих на ногах доходяги. Турка часто навещала жена, одетая поевропейски в джинсы. Когда она уходила, турок жаловался, что она у него одна. По его мнению, оптимальное количество жен равнялось трем (две мало, четыре много). Иногда он мне грубил, но я на него не обижался. Однажды, в ответ на какуюто мою фразу, он с презрением сказал:
— Подумаешь, профессор.
— А я профессор и есть, — сказал я ему практически в шутку. Но он без шуток сразу поверил, перешел со мной на «вы» и стал менее разговорчив. Его выписали на день раньше меня. Он меня обнял и прослезился.
Две смерти
Месяц я восстанавливался в санатории. Не курил, держал диету. Что было не трудно. Больных кормили по трем нормам на выбор. Строгая диета: 800 калорий, нестрогая — 1200 и вообще без диеты. Я выбрал 1200 и за три недели похудел на 8 килограммов. За это время написал сценарий по «Чонкину» и получил от Эрика 75 тысяч долларов.
В тот год случились две ранившие меня смерти. В феврале умерла моя первая жена Валя, и потом долго снилась мне смотрящей на меня молча, смиренно, с немым укором, от которого я просыпался с чувством неисправимой вины. А в конце моего пребывания в санатории Ира привезла весть о самоубийстве Вали Петрухина, которое показалось мне глупым, нелепым и, если можно так сказать, несвоевременным. Я ведь предчувствовал, что уже скороскоро увижусь со многими дорогими мне людьми, и Петрухин в этом воображаемом коротком списке занимал одну из первых строчек. Если иметь в виду то, что называется здравым смыслом, то гибель его была ничем не оправданна. На волне перестроечных перемен он занялся цветочным бизнесом. Одолжил много денег, завез с юга огромное количество цветов, чтото продал, чтото у него пропало, он решил, что обанкротился, впал в депрессию и осуществил давно задуманное. Сидя ночью в Дубненской гостинице, написал предсмертную записку и прыгнул с девятого этажа. После смерти оказалось, что для паники у него не было никаких оснований. Дела его были не блестящи, но и не так плохи, как ему показалось. Несмотря на плохое ведение торгового дела, он был в небольшой прибыли.
Ценный кадр с немецким паспортом
После санатория я был приглашен в Лондон, куда одновременно из Москвы приехал Рязанов с делегацией «Мосфильма». Об этом будет дальше в моем открытом письме Рязанову, для которого возникнет причина. А пока все идет хорошо. Рязанов с делегацией приглашен в Москву. После чего Эрик, Катя и я получили приглашение в Москву.
Как раз перед этим (случайно и счастливо совпало) я получил немецкий паспорт. Перед тем узнал любопытную веешь. Посол СССР Юлий Квидинский звонил министру внутренних дел Баварии и просил в выдаче мне паспорта отказать.
— Почему? — спросил министр.
— Потому, — был ответ, — что он для нас ценный кадр, и мы не хотим его терять.
Ценному кадру еще полтора года не возвращали советского гражданства. Но все-таки события пока развивались в желательном направлении.
Еще в конце 1987 года в Мюнхен приезжал Виталий Коротич, мы встретились, познакомились, после чего он уехал с обещанием печатать меня в «Огоньке». И, если не ошибаюсь, осенью следующего года опубликовал отрывки из «Чонкина». А в декабре первую книгу романа запустил в «Юности» Андрей Дементьев. За ним ко мне обратились редакторы «Дружбы народов» Сергей Баруздин и «Октября» Анатолий Ананьев. В марте 1989го, когда первая книга «Чонкина» была уже полностью напечатана, я получил немецкий паспорт и собрался в Москву. Получил трехнедельную визу. Ира с Олей были еще беспаспортные, но визы дали и им.
Собираясь в дорогу, посетили аптеку в Планнеге, поселке, соседнем с Штокдорфом. Хозяин этой аптеки всегда относился к нам благожелательно и часто давал для Москвы лекарства без рецептов и со скидкой. Чего нельзя было получить в других аптеках. Теперь у него была тоже просьба. Его племянник, большой болельщик советской хоккейной команды, хотел бы получить от когонибудь из наших игроков автограф. Я выслушал просьбу, сказал, что не представляю себе, как ее выполнить, потому что ни с одним хоккеистом не знаком, но если представится возможность, то о просьбе не забуду.
Бескомпромиссные судьи
Перед отъездом меня и Иру пригласил к себе Эдик Кузнецов. Мы пришли. Там были Зиновьевы, он и она, Максимов и максимовские поклонники — некий бывший советский врач с женой. Разговор зашел о моей предстоящей поездке. Максимов сурово меня осудил, сказав, что будь я принципиальным человеком, то поставил бы советским властям условие, что приеду только после того, как будет напечатан Солженицын. Если бы к тому времени я был таким, каким был лет за пятнадцать до того, то, возможно, и устыдился бы своего эгоизма. Но я уже немного поумнел. И потому сказал, что согласен поставить подобное условие, если Солженицын в свою очередь объявит, что не будет печататься, пока не издадут «Чонкина». Опять были дурацкие вопросы, неужели я настолько наивен, что верю Горбачеву. Я повторил то, что уже говорил другим, что Горбачеву верю или не верю — неважно, важно, что верю в общий ход истории, желаю нынешним событиям сколько могу способствовать и ради этого готов на компромисс в разумных и допускаемых моими представлениями о чести и совести пределах. Слово «компромисс» в присутствующих вызвало большое волнение. Доктор, ставший бескомпромиссным вдали от советских границ, и его жена при слове «компромисс» презрительно кривили губы. Зиновьев стал выкрикивать чтото агрессивное.
— А ты что, никогда не шел ни на какой компромисс? — спросил я его.
— Я?! — воскликнул он возмущенно. — На компромисс? Оля! — призвал он на помощь жену. Оля тоже изобразила на лице потрясение, что ктото мог подумать, будто Зиновьев, принципиальный Зиновьев, когданибудь был способен позволить себе такую слабость, как компромисс. А он, не удовлетворенный поддержкой, бегал по комнате и с возмущением повторял:
— Я? Компромисс? Я?
Тогда я задал следующий вопрос:
— А ты в партию КПСС вступал по глупости или из практических соображений? Компромисс это был или рассчитанный карьерный поступок?
Он растерялся и замолчал. Признаться в практических соображениях ему не хотелось, но и