и речи не было».
Битов понял, что это камень в его огород, поднялся и стал бурчать, что нельзя бороться с тоталитаризмом тоталитарными методами. На что я ему сказал, что с тоталитаризмом только тоталитарными методами и можно бороться, потому что других он не понимает. Но мое выступление тут ни при чем, оно не является фактом борьбы с тоталитаризмом и не тоталитарно само по себе. Некоторые немцы тоже были мной недовольны, что я таких уважаемых гостей ставлю в неловкое положение.
Они совсем не могли понять, в чем дело. Сижу в Мюнхене, заседаю в академии, чего еще нужно? Если мои соотечественники не понимают, чего я хочу, то немцам и вовсе непонятно. Им кажутся неуместными мои претензии на то, что я к российским делам тоже могу и считаю себя вправе быть причастным.
Двухголовые дети
Приставкина я пригласил к себе домой, и у нас за водкой с пельменями, купленными в русском магазине, состоялся разговор, который передаю почти дословно.
— Обожаю пельмени, — сказал Толя. — Хотя мне это совершенно не нужно. Разжирел. Врач говорит: нужно держать диету, и самую строгую. А я не могу. Люблю пожрать, и ничего не поделаешь. А здесь бы я вообще помер. У вас тут такие колбасы, такие сыры. Ты уже, конечно, не вернешься? — вывел он свой вопрос прямо из гастрономии.
Я занервничал. Эта песнь о несъеденной колбасе мне изрядно уже надоела. И я попытался объяснить Анатолию, что в моем теле, кроме желудка, входа в него и выхода, размещены еще всякие органы и железы, которые вырабатывают мысли, желания, сомнения, радости, печали, любовь к ближнему, детям, животным, природе и родине. И надежду на то, что я обязательно вернусь на свою родину, буду там жить, писать, печататься, любоваться березками и топить печку березовыми дровами.
— А поскольку ты, — сказал я ему, — такой влиятельный сейчас человек, вот и поспособствуй тому, чтобы это случилось.
— Чему поспособствовать? — спросил он.
— Моему возвращению.
— Но ты же не хочешь.
— Кто тебе это сказал?
— Ты.
— Я тебе этого не говорил.
— Старик, — сказал он, кладя на тарелку недожеванный пельмень, — ты только что сказал, что ты отсюда не уедешь, потому что здесь такая колбаса, такие сыры…
Я пытался говорить с ним медленно и рассудительно, как с душевнобольным.
— Слушай, про колбасу говорил ты, а не я. Я сказал чтото прямо противоположное. Я сказал, что хочу вернуться.
— А зачем? Зачем? — никак он не мог понять. — Ты там жить все равно не сможешь. Ты можешь обижаться, когда говорят про колбасу, но я тебе скажу, это правда, человеку, привыкшему к здешней пище…
— Я не привык, — перебил я его. — Я не ем колбасу. Мое любимое блюдо: картошка с постным маслом и с луком.
— Где ты ее возьмешь? — сказал он и в волнении укусил салфетку. — Картошки на рынке нет, а в магазинах только гнилая. Капуста отравлена пестицидами. Морковь — гербицидами. Помидоры — нитратами. А постного масла днем с огнем не сыщешь. В магазинах пусто. Негде купить штаны. Запчастей для машины не найдешь. Сковородку я везу отсюда. Электролампочки не достанешь. Телевизоры горят. Мясо тухлое. В больницах больных заражают СПИДом. Дети в Чернобыле рождаются с двумя головами.
Я пытался ему возразить:
— Не пугай. Некоторые одноголовые еще как-то живут, и голода, слава богу, нет.
— Есть, есть голод! — закричал он. — Жрать совершенно нечего.
Тогда я, не удержавшись, съехидил:
— А как ты борешься с лишним весом?
Он не уловил ехидства в моем вопросе и чуть не заплакал, говоря, что с лишним весом никак не борется, потому что в диетических магазинах так же пусто, как во всех других. Но под конец, забыв все предыдущее, пообещал:
— Если когданибудь приедешь, можешь рассчитывать на пельмени не хуже этих.
Наивно думать, что попрошу
Меня познакомили, и он был у меня в гостях, известный в те годы экономист, профессор, академик и депутат Николай Шмелев. Я знал, что он считается одним из ведущих перестройщиков, близким к Горбачеву. Способствовал продвижению и принятию новых прогрессивных законов. Выпили, перешли на «ты». Я и к нему приступил со своим вопросом насчет гражданства. Он сказал: «Никаких проблем. Напиши письмо Горбачеву, скажи, что хотел бы вернуться, способствовать перестройке, что никаких материальных претензий нет». Я разозлился. «Ты меня не понял, — сказал я. — У меня материальные претензии есть. У меня к советской власти вообще много претензий. И первая состоит в том, что гражданство должно быть мне возвращено не в порядке оказания милости, а как принадлежащее мне по бесспорному праву. Без всяких слезных прошений». — «Ну, как же, как же, — пытался он не упустить формальную сторону дела. — Для того чтобы дать гражданство, нужно какое-то основание». — «Не дать, а вернуть, — поправил я. — Разве тебе, образованному человеку и демократу, не понятно, что лишение честного человека гражданства есть преступление? Пока брежневские, андроповские и черненковские указы о лишении людей гражданства не отменены, преступление продолжается». — «Я с тобой согласен, — сказал, — но все-таки, если ты хочешь получить гражданство, надо написать заявление». — «Нет, заявление писать не буду. Я не писал заявление, чтобы меня лишили гражданства, и не буду писать, чтобы мне его возвратили». — «Но если ты думаешь, что тебе вернут гражданство без твоей просьбы, это наивно». — «Тогда наивно думать, — сказал я, — что я попрошу».
Прошло еще какое-то время. Наверное, в 90 м году меня пригласили на конгресс Международного ПЕНклуба в Дублин. Туда приехала делегация советского ПЕНцентра во главе с Битовым и его заместителями, двумя Олегами — Чухонцевым и Хлебниковым. Здесь Битов меня удивил еще и своей деловой хваткой. Члены делегации прилетели первым классом «Аэрофлота», купив билеты примерно по тысяче рублей, а от устроителей конгресса Битов потребовал возмещения расходов на полет в первом классе в ценах для жителей Запада, то есть, кажется, по две с половиной тысячи долларов. Как президент международной советской организации, он и на родине успел удачно улучшить свое положение: получил дачу, построил новую квартиру, оставив за собой старую, и вообще проявлял незаурядную ловкость в использовании своего положения. В Дублине мы поначалу общались мирно. Он даже сказал где-то вступительное слово, предваряя мое выступление. Улучив момент, я вспомнил о нашем конфликте в Мюнхене и спросил его, а почему он все-таки не мог тогда выступить как-то в защиту своих изгнанных из страны товарищей.
— Тогда это было еще опасно, — ответил он, чем еще раз меня удивил.
Я был уверен, что выступать не слишком горячо было уже совсем не опасно. И многие (например, Марк Захаров и упомянутый мною выше Николай Петров) в этом духе уже выступали. Поэтому осторожность Битова была чрезмерной, граничила с трусостью и свидетельствовала о полном равнодушии к судьбам своих бывших товарищей. Отдельно с ним я уже не общался, но Чухонцеву при случае сказал:
— Рыбаков объявлял, что ПЕНклуб организован для всех русских писателей, где бы они ни жили. Почему же вы не приглашаете тех, кто находится в эмиграции? Например, почему бы вам не пригласить