Немедленно сдать все оружие, находящееся как в штабе, так и в Особом отделе и Ревтрибунале, для получки какового командируются от крепости помощник коменданта
Комвойска
Комендант крепости
Верно: Начальник штаба
А какое уж там у нас оружие? Взяли несколько винтовок, взяли поломанный пулемет. Что было поценнее — мы спрятали раньше. Этого не нашли. Револьверов с рук у нас не отобрали. Дело швах — совсем ни к черту. Близится развязка. Ну, что покажет завтрашний митинг?
Поздно вечером Шегабутдинов сообщил:
— Многое может завтра случиться. У меня шестьдесят киргизов наготове: вооружены, как надо… и бомбы на руках. Бомбами, коли пойдет на то, сразу закидают толпу, а в суматохе не бойся, выхватят всех вас, и к воротам… У ворот тоже свои, — эти вовремя «снимут» часовых, а там — на коней: кони будут готовы…
План не плох, только чуть романтичен.
Эту ночь никто из нас дома не ночевал, — кто по глухим чужим квартирам, кто в поле, кто в огороде. Мы с Наей около полуночи воротились из штаба в Белоусовские номера. Тьма на улице — в трех шагах ничего не видать. Живо прибрали все, что при налете-обыске могло бы скомпрометировать, заткнул я за пояс второй револьвер, и ощупью, тихо прокрались на двор, надеясь незаметно шмыгнуть через калитку. Номерами заведовал Куркин — предатель и шпион. Мы пробрались к калитке. Калитка заперта. Заперта, а ключи у Куркина, — что ж поделать? Пошли главным ходом, через крыльцо. Только спустились — в кого-то ткнулись в темноте. Незнакомец вслух произнес мою фамилию. Показались еще двое на углу, маячили силуэтами. А тьма — тьма темная кругом. Идти парком: там в условленном месте будет ждать Мамелюк, он и отведет на тайную квартиру. Чего эти люди стоят: шпионят? А в черном парке такая жуть: из-за каждого куста, того и гляди, выступит кто-то подстораживающий. Револьвер крепко зажат в руке, взведен курок. То и дело оглядываемся назад — нет ли кого по пятам. И идем не тропинкой — вертим то в одну, то в другую сторону, слежку сбиваем с пути: трудно ли спутать в этакой тьме! На перекрестке встретили Мамелюка; он провел из парка в улицу, улицей — к незнакомому дому, остановил нас у ворот, постучал тихо в дверь крыльца. Оттуда глухо кто-то окликнул; Мамелюк назвался, и дверь неприятно и ржаво заскрипела в тишине. Мамелюк вошел один, а мы, притаившись, следили, как проскакал мимо всадник и остановился где-то неподалеку: лязг копыт оборвался враз. Чего ему? И кто этот всадник? На нервах, взвинченных бессонными ночами и бурными тревогами этих дней, сказывалась чутко каждая мелочь. Всадник озадачил всерьез. Теперь мы были уверены, что он нас заметил и лишь затем тут вблизи остановился, чтоб следить. Распластавшись по забору, стояли недвижно. В дверь шепнули, чтобы прекратили разговор. Так прошло две-три минуты. Вдруг зацокали вновь копыта, — шагом всадник уезжал за угол улицы, и тише, все тише, спокойнее стальные поцелуи кованых копыт коня. Мамелюк дохнул в притворенную дверь:
— Входите, только тише — скрипит, окаянная…
Мы протискались в дверную узкую щель, небольшими коридорчиками прошли в комнаты. Окна снаружи крепко захлопнуты были ставнями, однако ж огня сразу не зажигали — только минут через десять водрузили на полу, в углу, чахлый огарок восковой свечи. Человек, к которому привели, мне не был знаком: тип провинциального конторщика. Мы осмотрелись: просторная чистая квартира — тишь, запах ладана и целебных трав, мирный обывательский уют. Все были уверены, что всадник выслеживал нас, что местопребывание наше открыто. Потолковали, как быть, и решили, что хозяину лучше не спать целую ночь (на себя не надеялись: задремлем, уснем, измученные!), целую ночь ему ходить по комнатам и прислушиваться возле окон, возле дверей. Чуть что — он даст нам знать. Во дворе, у ворот станет дежурить верный человек: хозяин сходит, сейчас его там поставит. В случае тревоги бежать черным ходом во двор, возле забора приставили скамейку, чтоб разом с нее перемахнуть. Потихоньку, крадучись, пробрались обратно в комнаты. Спать бы теперь, только и спать бы в этаком душистом тепле да в тишине. А она нет: нервными глотками, словно воздух пьет, дергается тело, а мысли скачут — и не поймешь, не помнишь, о чем думал минуту назад. В тревожной, вздрагивающей дреме провели всю ночь. Ничего не случилось: вся «слежка», верно, была плодом болезненной нервности, прижитой в эти исключительные дни. А может, кто и следил, да с толку был сбит?
Поднялись чуть свет. Напились чаю. Выходить не торопились; куда же тут идти — спозаранок, а до митинга — эге, еще как далеко!
Было около девяти утра, когда пришли мы в пустынные, охолодевшие комнаты штаба дивизии. Всегда такие строгие и деловитые, эти комнаты были теперь проплеваны, унавожены грязными сапожищами, закиданы бумажками, окурками, разным мусором — некому, некогда убирать.
Пришел Позднышев.
— Вместе идем, Никитич? — спрашиваю его.
— Вместе. А скоро?
— Да, чего долго путаться; подождем минут десяток, и айда: чем скорее все выясним, тем лучше, — сегодня ведь ставим последнюю карту!
Никитич угрюмо, серьезно промолчал. Через короткий срок подошли остальные военсоветчики. Условились, что в крепость идем мы вдвоем с Никитичем, а оставшиеся устанавливают с нами связь, следят за развитием переговоров и в случае печального исхода принимают необходимые меры: дают знать Ташкенту, прячут и сжигают, что необходимо, вовремя скрываются сами…
Снова друзья жали руки на прощанье, снова серьезно и значительно глядели нам в глаза, будто спрашивали:
«Неужто в последний раз?»
Мы с Никитичем шли в крепость. Дорогой обсуждали характер выступлений, кой-что старались предвидеть, предугадать, прикидывали — как лучше поступить в одном, другом, третьем затруднительном положении… По всем данным — нас встретят враждебно. Вчерашний ответ центра — нам это известно — таскали вечером и до ночи по ротам, читали там, охаивали, подвергали глумлению, — он вызывал остервенелую злобу: боеревкомщики, даже те, что нам в штадиве обещали свою помощь, и думать не подумали разъяснить крепостникам сущность этого приказа, и пальцем не ударили о палец, чтобы выступить в его защиту. Наоборот — подогревали своим едким хихиканьем враждебное, недоверчивое, презрительное к нему отношение. За ночь только выросла, углубилась, стала острей и ядовитей у крепостников ненависть к центру, а с этой ненавистью и другая — к нам. Теперь попадали мы на горячее темя вулкана, назревшего ко взрыву. И думали мы с Никитичем: ежели нисколько, ни чуточки симпатии, — ну, хоть не симпатии, а внимания — мы не завоюем, — тогда нечего в эдакой атмосфере и касаться вопросов о трибунале, расстрелах, подчинении приказам центра, неуспех обеспечен. И притом неуспех, быть может, с драматической развязкой. Значит, надо дело так обернуть, чтобы первыми освещались вопросы второстепенные, менее жгучие, такие, на которых легко можно выступить с успехом, безгневно, удачно и развить даже крутую критику… Из таких, например, подойдут: об устранении волокиты, бюрократизма, о пропусках, излишествах и т. д. Если нет иного исхода — самую лютую спустить с цепи демагогию. Да мы на демагогию согласились заранее — вряд ли без нее обойтись в таком исключительном положенье! Тут все средства хороши, только вели бы нас к намеченной цели — бескровной ликвидации мятежа.
Шли и думали, думали и говорили с Никитичем о разных возможных деталях предстоящего сражения. Пришли на место. Вот она — снова крепость. Два дня назад мы тут сидели в заключенье. Тогда обошлось. Ну, а как сегодня — обойдется ли?
Ишь, как гудят кругом толпы вооруженных мятежников. И шинели, и гимнастерки, и пиджаки, и рубахи рваные, и зипуны, и армяки крестьянские — шныряют кругом. У каждого винтовка. Каждый готов в дело. В бесконечном море голов лиц не видать, не узнать, перемешались люди в суетливой толчее. Отовсюду гул глухой гудит, словно в тревогу десятки зычных фабричных гудков. Там перекличка мечется