серьезностью.
3 января 1918 г.
Под Райсовет мы заняли дом Полушина — громадный прекрасный дворец, во многом напоминающий дворец Кшесинской.
Осмотрели мы уже домов пять-шесть. Один лучше другого. Глаза разбегаются, не знаешь, на котором остановиться. Сперва зашли мы к Витову. Вышла барыня — полная, красивая, высокая.
Побледнела, задрожала, перепугалась… Даже ничего не говорит: стоит и смотрит на нас вопросительно.
— Мы — члены Исполнительного комитета… Мы пришли осмотреть ваш дом под Районный Совет рабочих и солдатских депутатов….
Она смотрит растерянно и, по-видимому, хорошенько еще не соображает, в чем дело.
— Пойдемте… Пожалуйте… И повела нас по комнатам…
— От этой комнаты нет ключа, от этой тоже нет…
— Придется взломать…
Через пять минут нашлись ключи.
Румяные, рыхлые, избалованные горничные, няни, кухарки и прочая челядь испуганно толпились в дверях. На их лицах было и изумление и ненависть к нам.
А у Полушина заведующий домом развязно заявил:
— Убраться, говорите, надо… Здесь, ведь, господа, убраться не недельку и не две нужно… Тут месяц, а то, пожалуй, и больше…
— Ах, месяц нужно… Ну, нам ждать некогда: завтра же утром пришлем красногвардейцев и все повыкидаем на двор…
— Нет, зачем же, мы поторопимся…
Наутро, когда мы явились часов в 11, половина мебели была уже убрана, а через день очистили и весь дом…
— Привяжите собак на цепь…
— Нет, пускай бегают, что же…
— Завтра пристрелим…
Наутро собаки были привязаны. Вообще, с этой публикой приходится применять своеобразную тактику: народишко дрянной, изолгавшийся, утерявший всякую демократическую подкладку. Это уже верные псы, прислужники богатеев. Вошел дворник:
— А надолго ли вы сюда, господа?..
— Надолго, дядюшка, навсегда…
— А как же барин-то?.. Когда приедет, где же он остановится?
— А где хочет: хочет — в номере, а не хочет, — пусть квартирку себе где-нибудь подыскивает…
— Так, ведь, дом-то у него собственный…
— Э, дядя, какой тут собственный. Теперь нет у них собственных домов, все наше… Один дом возьмем под больницу, другой под родильный дом, третий под приют, — так понемногу все и разберем… А ты говоришь: собственный… Был собственный, а теперь чужой…
Дядя ничего не понял. Развел руками и ушел, в недоумении.
Распорядились мы оставить на месте столы, стулья, кровати, шкафы и прочую мебель. Вообще распоряжались, как у себя дома. Экономка ходила сзади и приговаривала:
— Хорошо, оставим… Хорошо, оставим… Теперь нам заниматься удобно. Жаловаться нельзя. Работа в нашей группе замерла окончательно. Товарища
Сидорова «протолкнули» в Исполнительный комитет Совета, и торговать литературой и газетами совершенно некому. Комитет целый день закрыт. Сидорова в Исполнительный комитет отпустили без сожаления: человек больной, жить не на что, а там все-таки 300 руб. Впрочем, может быть, я преуменьшаю нашу работу. Два раза в неделю все-таки собираемся, и я провожу с товарищами беседы по политической экономии. Беседуем и по вопросам текущего момента. Горе в том, что говорить приходится мне одному: они только слушают, — плохие максималисты.
Устроил я недавно две лекции о Трудовой Республике: одна у Н. Горелина, другая у Куваева. Завтра, 4-го. с почтово-телеграфными служащими, а 6-го с железнодорожниками.
Горе только в том. что никто не помогает.
В Петербурге убили максималиста Лебедева: его семье послали 100 руб. Денег осталось рублей 600. Притока средств почти нет. Только и пополняю, что своими лекциями. Думаем издать газетку или хотя бы листок, но опять-таки сверху до низу писать его придется мне одному. А писать некогда. С центром связи почти никакой.
Нас, навещающих комитет, человек десять-пятнадцать. И все-таки надо сказать, что группа наша пользуется большим сочувствием и вниманием в рабочей среде… Все толкуем о вооружении, о создании боевой дружины, но оружие достать неоткуда. Впрочем, человек восемь-десять вооружены, ибо состоят в Красной Гвардии.
8 января 1918 г.
Еще месяца три-четыре назад пришлось мне у железнодорожников проводить митинг. Еще тогда видел я, что сочувствие их на нашей, на советской, стороне. Потом они часто вспоминали, приглашали еще, хотели послушать. Я выбрал время и устроил платную лекцию о Трудовой Республике, а чистый сбор (около 100 рублей), разумеется, — в группу. Как и всюду, где мне приходилось читать эту лекцию, сочувствие аудитории было со мной.
Железнодорожники бурно аплодировали, благодарили, просили притти и поговорить еще. Низший персонал железнодорожников с нами. Та «целесообразность», о которой говорил на конференции тов. Ривкин, руководит всеми работами нашей группы. Даже одно слово, без определенного, конкретного содержания, дает какую-то особенную бодрость, расчищает дорогу, указывает путь. Целесообразность можно, пожалуй, понять и своеобразно: держи нос по ветру, делай, что выгодно в данную минуту, не осложняй дела, сравнивай углы, подкрадывайся к цели…
Но у нас, идущих напролом, принцип целесообразности никогда не может извратиться подобным образом. Цель, как факел, горит впереди, а форму продвижения мы выискиваем сами.
Мы разом бьем по всем фронтам, вербуем отовсюду себе единомышленников: рабочие, солдаты, почтовики, телеграфисты, телефонисты, казначейские, банковские, железнодорожники— все захвачены нашей пропагандой, никого не выпускаем мы из поля зрения. Благодаря этому и в городе мирно, и организации работают единодушно.
По всем фронтам — это наш девиз. В нем и живет сущность принципа целесообразности.
16 января 1918 г.
Голодуха смертная. В ноябре получили по четыре фунта на брата, в декабре по восемь. Мало. Голодно. Страшно за народ.
Отрадно лишь то, что в эти страшные и величественные дни вся наша семья нуждается так же, как самый последний бедняк. Весьма и весьма часто не бывает ни пылинки муки. Жуем скопленные огрызки — сухари. Провидение тем временем не дремлет: или в лавке начнут выдавать, или мать попризаймет, или Таня удружит, принесет десять — пятнадцать фунтов. У многих рабочих запасено по восьми-десяти и более пудов. Мы, по сравнению с такими, являемся голышами. И это радует меня.
Мы голодаем. Голодаем и молчим.
С рабочими (а их собралось около полутора тысяч)) беседовал часа полтора. После товарищи только удивлялись на своих рабочих:
— Вот полтора часа говорил, — а кашлянул ли кто? Никто… А почему? Да потому, что некогда было, за душу брало…
— A y нас пяти минут постоять не могут, словно звери завоют…
— Вот оно слово-то…