незаурядное упорство и, я бы сказал, смелость. Он пошел к Суслову, странному теневому властителю, который занимал второе место в партийной иерархии, объяснил ему ситуацию и получил нужную подпись…

— Может, опять Голиков? — спросил мой друг.

— Едва ли, — возразил я, — ведь он бы протестовал еще до того, как документы пошли в Секретариат.

— Был, например, в отпуске, вернулся, получил бумагу, не понравилась…

— Едва ли даже веса Голикова достаточно, чтобы отменить решение Секретариата, уже состоявшееся, тем более — по представлению столь влиятельного человека, как Черненко. Едва ли Голиков…

Так начались гадания, а вместе с ними воспоминания о тех событиях, которые могли бы послужить причиной происшедшего.

Сначала я просто рассказывал друзьям свои истории, потом начал диктовать на магнитофон. Они оказались проникнутыми единым почти детективным сюжетом — попыткой ответить на вопрос, кто и почему воспрепятствовал моей служебной карьере. Но шло время, и этот эпизод стал постепенно отходить в моем сознании на второй план. Правда, первый вариант диктовки повлиял на структуру мемуаров, он и теперь проглядывает, проявляется в акценте на конфликтах с высокопоставленными партийными деятелями, и все же постепенно главным для меня становилось иное…

Почему сейчас многие из моих сверстников пишут мемуары? Казалось бы, жизнь прожита, и ничто не изменится в прошлом, сколько ни копайся в нем. И в настоящем для тебя тоже ничего не изменится, сколько ни разбирайся в событиях давних времен и как ни оценивай собственные поступки. Зачем же терзать бумагу былыми страстями, ведь они непременно присутствуют в воспоминаниях: пишешь-то не научный труд по истории? Просто оставить память о себе и своем времени? Но тогда это должны быть своего рода «Былое и думы», то есть надо быть уверенным и в значимости описываемых событий и в значительности собственной личности. Конечно, любая жизнь, любая судьба интересны, если о них рассказано талантливо. Но ведь пишут-то чаще обыкновенные люди и пишут обыкновенно. Что же это — массовая графомания?

Думаю, здесь проявляется некая объективная потребность, нечто стимулирующее многих к мемуарному творчеству. Это становится понятно, когда обращаешь внимание на одну его особенность — выраженный акцент на «разборках» с самим собой. У одних это в большей степени рефлексия, у других то же самое принимает форму самооправдания, у третьих — агрессивной самозащиты, перенесения ответственности за собственные поступки на других людей и объективные обстоятельства. И только у авторов с очень завышенной самооценкой не проявляется чувство вины, порой неопределенной, за что-то и перед кем-то…

Заметно и тяготение к двум итоговым формулам, как бы к двум полюсам. «Жизнь прожита зря», — почти трагически заключают одни. «Нет, все было правильно», — утверждают другие, а порой и добавляют, что неправильно все как раз теперь. Не обязательно подобное говорится в воспоминаниях прямо, но просматривается всегда, и не только в письменных текстах — в публичных дискуссиях, в дружеских спорах тоже.

По-моему «разборки» со временем и с собой идут оттого, что мое поколение (или поколения?) пережило как бы несколько эпох. Кто-то из исследователей научно-технического прогресса заметил, что в прежние времена несколько поколений людей пользовались одними и теми же орудиями труда, а теперь на протяжении жизни одного поколения происходит смена нескольких типов машин, технических систем, технологий. Человеку непросто к этому приспосабливаться. Что-то похожее — и в сфере общественных отношений в России. Если сказать об этом кратко и без претензий на высокую точность, то я бы охарактеризовал положение так.

Мы пережили эпоху сталинского абсолютизма, причем восточного типа. Это была неограниченная власть одного высшего партийного и государственного иерарха, опирающаяся на беспредел «опричнины» — КГБ.

Газетчики в ту пору, подписав очередной номер и зная, что экземпляр его, как обычно, пошел на читку в обком партии и КГБ, приезжали домой и какое-то время ждали, не постучат ли в дверь. А утром снова шли на работу — прославлять этот тиранический строй…

Мы пережили хрущевскую «оттепель» — пору надежд, а по сути — «переходный период» от абсолютизма к господству «нового класса», класса советской бюрократии, который так замечательно точно охарактеризовал в своих трудах югославский теоретик и политический практик Милован Джилас.

Журналисты стали тогда робко учиться говорить своим голосом, а вместе с тем и эзоповским языком. Он постепенно становился основным средством общения прессы и общества.

Мы пережили брежневскую эпоху господства «нового класса». Это определение Джиласом правящего слоя кажется мне, при всей недостаточности эпитета «новый», более удачным, чем модное впоследствии «номенклатура». Последняя существовала и при Сталине, но была лишь техническим средством управления кадрами. Это понятие не отражает особенностей правления того комариного роя, в котором каждый комаришка мало что значит — окажись он на краю, в любую секунду может быть сдут ветром — но вместе и ничтожные комаришки — силища. Тем более не подходит понятие «бюрократия», потому что это более широкое явление, характерное для любой страны, хотя в каждой она имеет свои особенности. Это понятие не отражает особенностей бюрократического правления в странах, называвшихся социалистическими. Более точное слово пока не найдено, однако подчеркну, что именно в пору Брежнева сложилось коллективное господство партийных феодалов, которые в своих областных вотчинах были всесильны и сидели бессменно по 10–15 лет, а в Центре, будучи членами ЦК КПСС, тоже определяли в основном и состав властных структур и их политику.

Журналистика в эту пору, как всегда, конечно, разнородная, частью макрекерская, частью продажная, частью диссидентская, говорила все более сдавленным голосом и тем же эзоповским языком.

Мы пережили ослепительную вспышку надежд в эпоху Горбачева, оказавшуюся слишком кратковременной, чтобы принести самостоятельные заметные плоды, а затем — взрыв всей социальной материи, столь мощный и столь масштабный, что он едва не привел к аннигиляции всего и вся. Но распались, как известно, империя, строй, геополитическое пространство. И сейчас еще все настолько не устоялось, что подожду давать скороспелые оценки, которых и без моих достаточно. О журналистике скажу пока лишь то, что она всё же перестала быть «самым острым оружием» одной партии, начала обретать черты института гражданского общества, пережила расцвет свободы и… расцвет продажности…

Эта смена эпох ломала не только условия существования, но и смещала внутри нас все жизненные оценки, критерии самих оценок, точки отсчета в анализе собственного поведения. То, что казалось правильным вчера, сегодня уже противоречило не только изменившимся общественным оценкам, но и собственным знаниям и связанным с ними новым взглядам на вещи. Сегодня мы живем в ином мире, чем вчера, с иными мыслями и целями, чем вчера, и люди судят о нас — прежних и нынешних — совсем с иных позиций, чем вчера. Но мы же ничего не забыли. Мы от основных своих нравственных установок не отказались в один день, и не могли отказаться, и не хотели… Потому и не просто разобраться в прожитом и пережитом, потому и берут люди в руки перо и бумагу, на ней заново осмысливают жизнь — в уме не решить уже свои нелёгкие задачки.

Так что же мы делали и что сделали за свою жизнь? Или натворили, не ведая, что творим? Или — ведая, но не имея сил и мужества противостоять бушевавшим вокруг нас жизненным потокам? А то, что произошло к концу нашей жизни, вот эта последняя смена эпох — заслуга наша или вина? Не знаю! Отвечу сразу и откровенно: не знаю! И нет уже сил и возможностей опереться в анализе прожитого на большой исторический материал, выйти на широкие исторические и философские обобщения — в таком ключе о нас и о нашем времени напишут, думается, только люди следующих поколений. Я же просто постараюсь дать им, будущим исследователям, жизненные факты, просто расскажу эпизоды из своей жизни и близких мне по делу людей.

Как только начал писать, так убедился, что и это не просто, если, говоря о прошлом, хочешь быть понятым сегодня.

— Ну, почему вы, студенты филфака, взялись судить о музыке Шостаковича? — недоумевала моя приятельница, всего-то на семь лет моложе меня.

— Потому, что партия осудила формализм в музыке, потому, что было постановление об опере

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату