общий язык с властями мирскими. Военный в гражданской одежде… Без конвоя…
Отец Паэс спускался вниз, слегка прикасаясь рукой к вздувшейся от сырости стене, по которой темной нитью сочилась вода. Скоро, наверное, начнется период дождей. Надо, используя всю свою власть, внушить прихожанам с амвона и в исповедальнях, что это грех, тягчайший грех и оскорбление святого духа — хулить дары неба; никто не может противиться предначертаниям Провидения, ибо Провидение создало такой порядок вещей, и с ним должны мириться все. Все должны пахать землю, собирать урожай, отдавать плоды земные своему законному хозяину, хозяину — доброму христианину, который платит за свои привилегии тем, что регулярно жертвует десятую часть своих доходов святой матери-церкви. Бог карает бунтовщиков, а дьявола всегда изгоняют архангелы: Рафаэль, Габриэль, Мигель, Гамалиэль… Гамалиэль.
(«- Где же справедливость, отец?
— Высшую справедливость найдешь там, на небе, сын мой. Не ищи ее в этой юдоли слез».)
Слова, — бормотал священник, с облегчением ступив наконец на твердый пол и стряхивая пыль с сутаны, — слова, проклятые четки слогов, воспламеняющие кровь и разум людей, которые должны довольствоваться тем, что быстро пройдут свой жизненный путь и, в награду за испытание смертью, будут наслаждаться вечной жизнью в раю. Священник пересек крытую галерею и пошел вдоль длинной аркады. Справедливость! Для кого? И надолго ли? Жизнь только тогда может быть всем по вкусу, когда все поймут неизбежность своей судьбы и не будут искать лучшего, бунтовать, лезть куда не следует…
— Вот именно, вот именно… — тихо повторил отец Паэс и открыл инкрустированную дверь ризницы. — Великолепная работа, не правда ли? — сказал священник, подходя к высокому человеку, стоявшему у алтаря. — Монахи показывали эстампы и гравюры индейским ремесленникам, а те воплощали свои традиции в формах христианского искусства… Говорят, в каждом алтаре таится идол. Если это и так, то речь идет о добром идоле, который уже не жаждет крови, как языческие боги…
— Вы — Паэс?
— Ремихио Паэс, — ответил священник с кривой усмешкой. — А вы? Генерал, полковник, майор?..
— Просто Артемио Крус.
— Ага.
Когда подполковник и священник распрощались у церковного портала, Паэс скрестил руки на груди и долго смотрел вслед посетителю. В прозрачной утренней голубизне еще четче вырисовывались, еще теснее прижимались друг к другу два вулкана: спящая женщина и ее одинокий страж — Икстаксиуатль и Попокатепетль.[18] Он сощурил глаза — какой невыносимый прозрачный свет! — и с облегчением вздохнул, поглядев на далекие черные тучи, которые скоро затопят долину и погасят солнце бесконечными — день за днем — серыми ливнями.
Священник повернулся спиной к долине и снова вошел в тень храма. Потер руки. Не стоит обращать внимание на чванство и оскорбительные выражения этого мужлана. Если Он может спасти положение и дать дону Гамалиэлю возможность дожить остаток лет под надежной защитой, то не ему, Ремихио Паэсу, наперснику божьему, предавать сей план анафеме, губить ханжеским фанатизмом. Напротив. Священник даже облизнулся от удовольствия, подумав о мудрости своего смирения, Если этот человек хотел спасти их от гибели, то не грех, смиренно потупившись, выслушивать его каждый божий день, порой даже поддакивая, словно бичуя собственную душу за проступки, в которых победитель-плебей обвиняет церковь.
Священник сорвал с крюка черную шляпу, небрежно напялил ее на голову, примяв темные лохмы, и поспешил к дому дона Гамалиэля Берналя.
— Он явится к нам, не сомневаюсь! — убежденно промолвил старик вечером, после разговора со священником. — Но я спрашиваю вот о чем: на какую хитрость Он пустится, чтобы проникнуть к нам в дом? Он сказал падре, что придет навестить меня сегодня же. Да… Не все еще мне понятно, Каталина.
Она подняла голову. Правая рука замерла на холсте, где пестрели аккуратные цветы, вышитые шерстью. Три года назад пришло известие: Гонсало убит. С тех пор отец и дочь очень сблизились. Неторопливые разговоры, которые они вели по вечерам в патио, сидя в плетеных креслах, приносили не только душевное успокоение: они стали привычкой, которую, как говорил старик, ничто не заменит до самой его смерти. Не так важно, что уже нет прежней власти и богатства; может быть, это неизбежная дань времени и старости. Дон Гамалиэль перешел к пассивной борьбе. Да, не надо прижимать крестьян, но нельзя терпеть и противозаконного захвата земель. Никто не будет требовать от должников уплаты долгов и процентов, но пусть они больше не рассчитывают ни на один его сентаво. Старик ожидал, что когда- нибудь они все равно приползут к нему на коленях, нужда заставит их смириться. И твердо стоял на своем. А теперь… является вдруг этот незнакомец и обещает всем крестьянам заем под процент, куда менее высокий, чем давал дон Гамалиэль, и, кроме того, еще осмеливается предлагать старому помещику уступить ему безвозмездно все долговые расписки, обещая отдать дону Гамалиэлю четвертую часть того, что сам получит от должников. Только так.
— Нет, не кончатся на этом его домогательства.
— Думаешь, землю…
— Да. Он что-то замышляет, чтобы отнять у меня землю, будь уверена.
Она, как всегда по вечерам, обошла патио, накрыла разноцветные птичьи клетки парусиновыми колпаками и в последний раз, до захода солнца полюбовалась юркими сенсонтлями[19] и малиновками, звонко певшими и клевавшими конопляное семя.
Такого сюрприза старик не ожидал: явился последний человек, видевший Гонсало, его товарищ по камере, передавший предсмертные слова любви отцу, сестре, жене и сыну.
— Он сказал, что перед смертью Гонсало думал о Луисе и о сыне.
— Папа, мы же условились…
— Нет, нет, я ничего ему не сказал. Он не знает, что Луиса снова вышла замуж, а мой внук носит другое имя.
— Мы три года не вспоминали обо всем этом. Зачем же теперь?
— Ты права. Но мы ведь простили Гонсало, верно? Я подумал, что мы должны простить ему переход на сторону врага, этих мятежников. Я подумал, что мы должны постараться понять его…
— Мне давно казалось, что мы тут каждый вечер молча прощаем его.
— Да, да, именно так. Ты меня понимаешь без слов. Как хорошо! Ты меня понимаешь…
Поэтому, когда пришел гость, страшный и долгожданный — ведь должен был кто-нибудь когда-нибудь прийти и сказать: «Я его видел. Знал. Слышал о вас», — пришел и бросил на стол свой козырь, даже не упомянув о крестьянском бунте и неуплаченных долгах, дон Гамалиэль проводил его в библиотеку, извинился и направился почти бегом — хотя всегда считал неторопливость признаком элегантности! — в комнату Каталины.
— Собирайся. Сними черное платье и надень что-нибудь понаряднее. Приходи в библиотеку, как только часы пробьют семь.
Больше старик ничего не сказал. Она послушается: залог тому — их задушевные вечерние беседы. Она поймет. В игре оставалась лишь одна спасительная карта. Дону Гамалиэлю достаточно было увидеть этого человека, чтобы почувствовать его внутреннюю силу и понять или сказать себе, — что любое промедление будет самоубийством, что бороться с ним трудно и что приносимая жертва невелика и в общем даже не противна. Отец Паэс уже обрисовал его: высокий, энергичный, скупой на слова мужчина с проницательными зелеными глазами. Артемио Крус.
Артемио Крус. Вот как, значит, называется новый мир, порожденный гражданской войной; вот как зовутся те, что пришли на смену старому. «Несчастная страна, думал старик, возвращаясь медленными, как всегда, шагами в библиотеку, к этому визитеру, нежеланному, но интересному. Несчастная страна, которая с каждым новым поколением должна низвергать прежних властителей и заменять их новыми хозяевами, такими же хищными и властолюбивыми, как прежние».
Старый помещик считал себя последним представителем типично креольской цивилизации — цивилизации образованных деспотов. Ему нравилось выступать в роли порой сурового, но неизменно заботливого отца и неукоснимого блюстителя традиционного хорошего вкуса, вежливости и культуры. Поэтому старик провел гостя в библиотеку. Тут особенно ощущался достойный уважения — даже