Гамалиэль вспугнул салфеткой москитов, круживших над массивной вазой с фруктами, несколько менее великолепными, чем на картинах. Жестом пригласил гостя занять место.
Он сел напротив нее и смог наконец прямо посмотреть в безмятежные глаза девушки. Известна ли ей причина его визита? Разглядела ли она в глазах мужчины победную уверенность, которую присутствие женщины сделало еще более непоколебимой? Видела ли чуть заметную улыбку, решающую ее судьбу? Замечала ли его почти не скрываемое самоутверждение в правах собственника? Ее глаза ответили ему странным посланием: в них читалась спокойная покорность судьбе — будто она была согласна на все, но в то же время грозила обратить свою податливость в оружие, могущее сразить мужчину, который вот так, молча улыбаясь, делал ее своею.
Она сама удивлялась силе своей слабости, мужеству, с каким переносила свое поражение. Подняв глаза, стала дерзко разглядывать волевое лицо гостя. Трудно было избежать встречи с зелеными зрачками. Нет, отнюдь не красавец. Но прикосновение оливкового лица с нервно пульсирующими висками, прикосновение стройного мускулистого тела и толстых губ незнакомца, наверное, очень приятно. Он протянул под столом ногу и дотронулся до, кончика ее туфельки. Она опустила глаза и, взглянув искоса на отца, убрала ногу. Гостеприимный хозяин по-прежнему благожелательно улыбался, вертя в пальцах рюмку.
Появление старой прислуги-индеанки с кастрюлей, риса положило конец молчанию, и дон Гамалиэль заметил, что период засухи кончился в этом году раньше, чем в прошлом; к счастью, тучи уже собрались у гор, и урожай, видимо, будет хороший. Не такой, как в прошлом году, но хороший. Забавно, сказал дон Гамалиэль, наш старый дом всегда хранит влажную прохладу. От этого сыреют затененные углы, а в патио растут папоротники и колорин.[14] Это, по-видимому, весьма символично для семьи, которая росла и процветала благодаря плодам земным. Семья, пустившая корни в долине Пуэблы — старик ел рис, старательно выбирая вилкой зернышки, — в начале девятнадцатого века и способная пережить все абсурдные перипетии в стране, которая не выносит покоя и предпочитает корчиться в конвульсиях.
— Порой мне кажется, что мы впадаем в отчаяние, если долго не видим крови и смерти. Словно мы живем настоящей жизнью только в хаосе разрухи, под угрозой расстрелов, — продолжал дон Гамалиэль своим задушевным голосом. — Но наша семья как стояла, так и будет всегда стоять, всегда, ибо мы научились выживать, всегда…
Хозяин взял рюмку гостя и наполнил ее густым вином.
— Но чтобы выживать, надо платить, — сухо заметил тот.
— Всегда можно договориться о приемлемой цене…
Наполняя рюмку дочери, дон Гамалиэль нежно погладил ей руку.
— Все зависит от деликатности. Не следует никого обижать, оскорблять благородные чувства… Честь не должна быть задета.
Он снова коснулся ноги девушки. На этот раз Каталина не убрала ее. Подняла рюмку и, не краснея, смотрела на гостя.
— Надо уметь различать вещи, — тихо продолжал старик, вытирая губы салфеткой. — Дела, скажем, — это одно, а религия — другое.
(«- Вы подумаете, какой, мол, набожный человек, как часто причащается вместе с дочкой… Но все, что он имеет, он накрал у священников, когда Хуарес[15] пустил с молотка церковные владения и любой купчишка с небольшим капитальцем мог приобрести огромные угодья…»)
Шесть дней провел Он в Пуэбле до своего появления в доме дона Гамалиэля Берналя. Армия была распущена президентом Каррансой,[16] и Он, вспомнив о своем разговоре с Гонсало Берналем в Пералесе, направился в Пуэблу. Руководил им чистый инстинкт, но одновременно была и уверенность, что в этом разрушенном революцией, перевернутом вверх дном мире знать чью-то фамилию, адрес, город — это уже многое. Ему казалась забавной ирония судьбы, по которой в Пуэблу явился не Гонсало Берналь, расстрелянный, а Он. Это выглядело каким — то маскарадом, подменой действующих лиц, комедией, которую можно было разыграть с большой серьезностью. И в то же время — это пропуск в жизнь, вид на жительство в мире и шанс на укрепление своих позиций за счет других. Когда при подходе к Пуэбле, с дороги из Чолулы, Он заприметил красные и желтые грибки крыш, маячивших в долине, ему почудилось, будто идет Он сюда не один, а вдвоем — вместе с духом убитого, вместе с судьбой Гонсало Берналя, которая тесно сплелась с его собственной, будто Берналь, умирая, передал ему все возможности своей недожитой жизни. Как знать, может быть, именно чужие смерти продлевают нашу жизнь, подумал Он. Но в Пуэблу Он пришел не за тем, чтобы думать. Сначала надо послушать.
— В этом году старик Берналь ни зернышка не собрал. И долгов не получил, потому что в прошлом году крестьяне взбунтовались и стали распахивать пустыри. Они его предупредили, что, если он не отдаст им пустующие земли, они не станут засевать ему поля, и старика одолела гордыня, он отказал им и остался без хлеба, Раньше-то помещик прижал бы к ногтю бунтовщиков, а теперь не то… Не те времена.
— Тут и другое примешалось. Должники-то упорствуют, не хотят признавать свои новые долги. Говорят, проценты, которые он взял, покрыли все с лихвой. Видите, полковник? Все очень верят, что теперь наступят большие перемены.
— Да, а старик уперся, как осел, знай гнет свое. Скорей сдохнет, чем кому-нибудь уступит.
Последний бросок костей — проигрыш. Он пожал плечами и кивнул трактирщику, чтобы тот снова наполнил стопки. Все поблагодарили за угощение.
— Кто же задолжал этому дону Гамалиэлю?
— Эх… Кто не задолжал — вот как надо спрашивать.
— А есть у него какой-нибудь близкий друг, свой человек?
— Ясное дело есть — отец Паэс, тут неподалеку.
— Но ведь старик нагрел руки на церкви?
— Что ж такого… Святой отец вымолил вечное спасение дону Гамалиэлю, а за это дон Гамалиэль спас попу землицу.
Солнце ослепило их, когда они вышли на улицу.
— Родится же такая красота! Растет, цветет — ни забот, ни хлопот!
— Кто эта девушка?
Да как кто, полковник… Дочка этого самого.
Уставившись на носки своих ботинок, Он шел по старым улицам городка, похожего на шахматную доску. Когда каблуки перестали цокать о каменные плитки и ноги зарылись в сухую серую пыль, его глазам открылся древний монастырь, обнесенный стеной с бойницами. Обогнув широкую эспланаду, Он вступил в тихий, длинный, золоченый неф. Снова гулко отозвались шаги. Он направился прямо к алтарю.
Жизнь, казалось, едва теплилась в щуплом, мертвенно-сером теле священника и горела лишь в угольно-черных глазках под красными веками. Отец Паэс заметил незнакомца, шагавшего по церковному нефу, и оглядел его, с высоты старинных хоров, воздвигнутых монахами, сбежавшими из Мексики во времена либеральной республики.[17] Священник сразу же распознал в нем военного, привыкшего быть начеку, командовать и атаковать. Об этом говорила не только легкая кривизна ног. Была какая-то импульсивная сила в сжатой в кулак руке, которая привыкла держать поводья и револьвер, и отцу Паэсу достаточно было одного взгляда на этот крепкий кулак, чтобы ощутить непреклонную волю этого человека. Сидя в убежище монахов, священник подумал, что такой человек не молиться сюда пришел. Затем, придерживая сутану, стал медленно спускаться вниз по узкой винтовой лестнице старого пустующего монастыря. Осторожно, ступенька за ступенькой, спускался отец Паэс, приподняв полы черной одежды, вобрав голову в плечи по уши, сверля тьму глазами, горящими на бледном, бескровном лице. Ступени требовали срочного ремонта. Его предшественник оступился здесь в 1910 году и сломал себе шею. Но Ремихио Паэс, словно парящая летучая мышь, казалось, проникал взором в самые темные уголки этого черного, сырого, страшного колодца. Темнота и опасность спуска обострили его внимание и восприятие: военный в церкви, одетый в штатское, без отряда или конвоя. Да, слишком значительны были недавние события, чтобы пройти им бесследно. Но ясно и другое. Минули битвы, насилия, святотатства — тут священник вспомнил про банду, которая года два назад утащила все его облачения и церковную утварь, — и церковь, незыблемая, сотворенная на веки вечные, снова найдет