(20 мая 1919 г.)
Он рассказал о последних часах жизни Гонсало Берналя в тюрьме Пералеса, и двери старого дома перед ним раскрылись.
— Мой сын всегда был очень принципиален, — говорил дон Гамалиэль Берналь, — он всегда полагал, что насильственные действия портят людей, заставляют нас изменять самим себе, если действия эти не направляются ясной идеей. Я, пожалуй, отчасти разделяю мнение Гонсало, ибо потрясший страну ураган задел всех нас, даже тех, кто не двинулся с насиженного места. Нет, я хочу лишь пояснить, что мой сын видел свой долг в том, чтобы примкнуть к восставшим и принести им, внушить им некие идеи. Гонсало, видимо, хотел, чтобы вся эта катавасия, не в пример ей подобным, выдержала испытание действием. Право, не знаю — его образ мышления был очень сложен. Он проповедовал терпимость. Я рад услышать, что он умер храбрецом. Я рад видеть вас здесь.
Гость, посетивший дом старого Берналя, отнюдь не свалился сюда прямо с неба. Накануне Он навестил некоторые места в Пуэбле, поговорил с некоторыми людьми, разузнал то, что надо было разузнать. Поэтому теперь Он с каменным лицом выслушивал пространные речи старика, запрокинувшего белую голову на потертую кожаную спинку кресла. Желтоватый луч света обрисовывал строгий профиль, подсвечивал пылинки, толстым слоем покрывавшие мебель этой заваленной книгами библиотеки. Книжные шкафы были так высоки, что добраться до массивных фолиантов — французских и английских сочинений по географии, искусству и естественным наукам — можно было лишь с помощью передвижной лесенки, царапавшей коричневый крашеный пол. Дон Гамалиэль читал обычно с лупой, которая теперь неподвижно лежала в его старых мягких руках; старик не заметил, как косой луч солнца, пройдя через линзу, вспыхнул ярким пятнышком на его тщательно отглаженных полосатых брюках. Нет, заметил и молча созерцал. Неловкое молчание начинало тяготить обоих.
— Простите, могу я вам что-нибудь предложить? А лучше останьтесь-ка отужинать с нами.
Дон Гамалиэль поднял руки и встал, радушно приглашая гостя; лупа соскользнула с худых колен, хрустнули деревенеющие суставы, качнулись блестящие желто-белые пряди на голове и на подбородке.
— Меня не пугают нынешние времена, — говорил несколько ранее хозяин гостю. Спокойно лился ровный голос с вежливо-мягкими модуляциями. — На что годилось бы мое образование, — сухой палец указал на переполненные книжные шкафы, — если бы оно не помогло мне понять неизбежность перемен? Вещи приобретают иной вид, хотим мы этого или нет. Зачем стараться ничего не замечать, вздыхать о прошлом? Гораздо менее утомительно примириться с непредвиденным! Если хотите, назовем это как-то иначе. Вот вы, сеньор… Простите, забыл ваш чин… Да, полковник, полковник… Я говорю, я не знаю ваших устремлений, вашего призвания… Я уважаю вас, потому что вы были с моим сыном в последний час его жизни… Так вот, вы, участник событий, смогли вы предвидеть ход этих событий? Я ни в чем не участвовал и тоже не смог. Наверное, ваша активность и наша пассивность в том и схожи, что обе они довольно близоруки и бессильны. Хотя некоторая разница, должно быть, и существует… Как вы полагаете? В конце концов…
Гость не сводил взора с янтарных глаз старца — слишком трезвых, несмотря на отцовски ласковые манеры. Возможно, эти царственные жесты, это благородство четкого профиля и белой бороды, эти вежливо-внимательные наклоны головы были естественными. Однако, подумал Он, и естественность можно прекрасно разыграть; бывает, маска отлично воспроизводит мимику, сливается с лицом, которое не может существовать отдельно — ни вне маски, ни под нею. И маска дона Гамалиэля так походила на настоящее лицо, что в душе нагнеталось беспокойство — где же разграничительная линия, та неосязаемая черта, которая могла бы отделить их друг от друга? Он думал также и о том, что когда-нибудь сможет без обиняков сказать об этом старику.
В одно и то же время послышался бой всех часов в доме, и хозяин пошел зажечь ацетиленовую лампу, стоявшую на закрытом бюро. Медленно открыв бюро, старик начал перебирать какие-то бумаги. Взяв одну из них в руки, стал вполоборота к гостю. Улыбнулся, нахмурил брови, снова улыбнулся и положил бумагу поверх остальных. Изящно дотронулся указательным пальцем до уха: за дверью царапалась и повизгивала собака.
Когда старик повернулся к нему спиной, Он снова попытался разобраться в своих ощущениях. Ни одно движение сеньора Берналя не дисгармонирует с общим благородством облика: вон как горделиво, какой размеренной походкой идет беловолосый старец к двери. Все это нехорошо. В душе снова шевельнулось беспокойство: хозяин слишком безупречен. Возможно, его вежливость — естественная спутница его чистосердечия. Эта мысль тоже не понравилась — старик не спеша шествовал к двери, собака лаяла, — мысль не понравилась: борьба оказалась бы тогда слишком легкой, лишенной остроты. А что, если напротив, — за любезностью скрывается стариковское коварство?
Когда полы сюртука перестали покачиваться в такт шагам и белые пальцы нежно ощупали медную ручку двери, дон Гамалиэль оглянулся через плечо, устремив на гостя свои янтарные глаза, и ласково погладил левой рукой бороду. Он, казалось, прочитал мысли незнакомца, и по его губам скользнула чуть кривая улыбка — усмешка прорицателя, собирающегося поведать тайну будущего. Гостю вдруг почудилось, что это — немой призыв к соучастию, но жест и улыбка дона Гамалиэля были столь легки, исполнены столь тонкого лукавства, что не позволили ему ответить понимающим взглядом, который скрепил бы молчаливый договор.
Опустился вечер. В слабом свете лампы поблескивали золоченые корешки книг и серебряные орнаменты обоев на стенах библиотеки. Когда дверь распахнулась, Он вспомнил о длинной анфиладе комнат — от главного вестибюля старого дома до библиотеки: комната за комнатой над патио, выложенным глазурованными изразцами.
Пес с радостным визгом бросился к хозяину и стал лизать ему руки. Вслед за собакой показалась девушка в белом — белизна платья резко выделялась на фоне ночной тьмы. Она застыла у порога; пес метался около незнакомца, обнюхивая его руки и ноги. Сеньор Берналь, стараясь схватить пса за ошейник из красной кожи, улыбался и бормотал извинения. Он ничего не слышал. Быстро застегнул куртку — точные движения военного — и, одернув ее, словно был еще в походном мундире, молча стоял навытяжку перед красотой.
— Моя дочь Каталина.
Он не двинулся с места. Гладкие каштановые волосы, оттеняющие шею, длинную и манящую — какой теплый блеск кожи! Робкие глаза, одновременно твердые и мягкие — как две капли стекла, желтые, как у отца, но более наивные, еще не умеющие лгать так правдиво. Не лгут, кажется, и приоткрытые влажные губы, и высокая, обтянутая платьем грудь. Глаза, губы, груди — упругие и нежные — все словно из какой-то двойственной материи: сочетание беззащитности и вызова. Руки со сцепленными пальцами она держала у пояса. Когда она пошла по комнате, легким белым облаком взметнулось у крутых бедер застегнутое на спине платье, обрисовав стройные ноги.
Гость увидел перед собой чуть золотистую кожу лица, внезапно порозовевшую от румянца, который тотчас растворился в смуглоте. Дотронувшись до протянутой руки, Он попытался ощутить влажность ладони, скрытое волнение, но безуспешно.
— Он был рядом с твоим братом накануне казни, я уже рассказывал тебе.
— Бог вас миловал, сеньор.
— Гонсало говорил мне о вас, просил навестить. Ваш брат вел себя как храбрец до конца.
— Брат не был храбрецом. Слишком любил все… такое.
Она дотронулась рукой до своей груди и описала в воздухе параболу.
— Идеалист. Да, большой идеалист, — прошептал старик и вздохнул. — Сеньор отужинает с нами.
Девушка взяла отца под руку, а Он, сопровождаемый псом, последовал за ними через узкие мглистые комнаты, заполненные фарфоровыми вазами и стульями, часами и стеклянными шкафами, старинными креслами и картинами на сюжеты Священного Писания — небольшой стоимости, но внушительных размеров. Золоченые ножки столиков и кресел попирали голый каменный пол, все лампы были потушены. Только одна огромная люстра в стеклянных подвесках освещала тяжелую мебель и стол, покрытый груботканой скатертью, на которой поблескивали графины и пламенели тропические фрукты. Дон