Кто носил там лампу? Почему ей казалось, что свет ее звал? Кто там жил? Никогда она не видела людей.
Теперь она пристально смотрела на лампу посреди любимого стола своей матери, стола с мраморной доской, за которым ее отец по ночам шелестел счетами, а днем вся семья обедала, и который ее мать ныне употребляла только для трапезы. Она смотрела на домашний свет и ощущала, как при взгляде на эту простую вещь, этот предмет домашней утвари, эту газовую лампу с зеленым абажуром оживает в ней та трепетная мечта и то страстное желание, какие будил в ней свет в запущенном летнем особняке.
Она протянула руку и дотронулась до руки матери, давая понять, что уходит. Мать это уже знала. И даже вскрыла письмо от семейства Миранда — без разрешения вначале, без извинения потом.
— Девушка воспитанная, но фантазерка и упрямая, как…
Это уже не имело значения, да она и не прислушивалась к словам матери.
Удивительно, но лицо бедной матери зримо осветилось молодостью дочери и ее надеждой на счастье. Наверное, это чудо сотворил свет лампы, подарок дочери. Свет. Наверное, тот самый свет-призрак, что уходил от нее в мертвом особняке, тот самый свет пришел сюда, в их маленькую квартирку, чтобы выполнить желание мисс Уинслоу: пусть на мою мать прольется живой свет моего детства, пусть на дочь никогда больше не упадет грустная тень матери.
Ей виделось: вот свет остановился возле черного хода, возле лестницы, ведущей в подвал, в последний и самый мрачный лабиринт необитаемого особняка, жуткой и эфемерной дани вашингтонской кичливости и моде, здания пантеонной белизны с колодезным мраком внутри, — и оттуда вырвались запахи. Она сначала узнала только один запах — зловоние старых матрацев и отсырелых ковров. Но тут же узнала и второй — запах лежавшей там пары, терпкий дух любви и крови и влажных беспокойных тел. То были ее отец и одинокая негритянка — может быть, прислуга уехавших хозяев, а может быть, даже отверженная людьми хозяйка этого особняка.
— Капитан Уинслоу, я очень одинока, и вы можете пользоваться мной когда захотите.
Мистер Дилейни, ходивший в женихах восемь лет, издавал запах прачечной, когда украл у нее первый поцелуй во время одной из летних ночных прогулок, а позже, когда все свершилось, она увидела, какой он старый и немощный без своего накрахмаленного воротничка сорочки «Эрроу», а он сказал: да, кем еще быть женщинам, как не шлюхами или святыми.
— Ты разве не довольна, что я считаю тебя своим идеалом, Гарриет?
VIII
На рассвете генерал Арройо сказал старому гринго, что они выступают, потому как надо уничтожить последние очаги федералистского сопротивления в этой области. Разрозненные отряды бывшей армии хотят объединиться в горах Сьерра-Мадре и внезапно атаковать нас из засад, надолго сковать нас здесь, а мы должны идти вперед, вслед за основными силами дивизии, которая уже продвинулась далеко к югу, взяла города в Лагуне. Надо встретить Панчо Вилью, сказал хмуро и резко генерал, но сначала надо уничтожить федералов здесь…
— Значит, мы пока не идем на соединение с Вильей? — с тревогой сказал старик.
— Нет, — ответил Арройо, — все мы идем объединить свои силы, как приказал нам генерал Вилья, чтобы потом вместе взять Сакатекас и Мехико. Это основная цель нашего похода. Мы должны быть там раньше людей Обрегона и Каррансы. Панчо Вилья говорит, что это важно для революции. Мы — народ своей земли, а остальные — чистоплюи. Вилья спешит вперед, мы подчищаем недобитых, чтобы никто не ударил нам в… спину, — сказал, теперь уже весело улыбнувшись, Арройо. — Мы, что называется, летучая бригада. Это, конечно, не самая завидная роль…
У старика не было повода для веселья. Время шло, а Панчо Вилья оставался недосягаем. Гринго сказал, что через пять минут будет в седле, и поднялся в железнодорожный вагон, где прямо на полу спала луноликая женщина. Она уступила свою постель сеньорите Уинслоу. При появлении старика мексиканка проснулась. Старик поднял руку с просьбой не двигаться. Женщина не шевельнулась и снова закрыла глаза. Старик с минуту не отрывал взора от прекрасного лица спящей девушки, слегка дотронулся до ее блестящих каштановых волос, натянул сарапе на обнажившееся плечо, маленькое и округлое, и нежно скользнул губами по горячей щеке. Наверное, луноликая женщина поняла смысл этой ласки (так хотелось бы старому гринго).
Сновидение — это сказка только для себя, подумал старый гринго, когда поцеловал спящую Гарриет, и пожелал, чтобы ее грезы длились дольше войны, даже одолели бы войну, и когда он вернулся бы из сражения — живым или мертвым, — она встретила его в этом своем нескончаемом сне, который он, движимый желанием и силой этого желания обратившийся в ясновидца, сумел увидеть и понять в те считанные минуты, пока длился сон, который память или способность забывать сделают потом долгой историей, полной подробностей, разных декораций и происшествий. Он пригласил бы, наверное, и ее в свой будущий сон, но сон смерти ни с кем нельзя разделить. А пока они оба живы, хотя и столь далеки друг другу, им можно проникать в сны друг друга, делиться ими.
Огромным напряжением воли, словно это было последнее усилие его жизни, он в один миг — сжав губы, не смежив веки — смог увидеть весь сон бытия Гарриет, весь целиком: исчезнувшего отца, увядшую в тени мать, слияние неподвижного света на столе с бегущим светом в заброшенном доме.
— Я очень одинока.
— …вы можете пользоваться мной, когда захотите.
— …вы смотрели на себя в зеркало?
— Ты видел, как они вчера гляделись в зеркала? — сказал Арройо, вскакивая на вороного коня рядом с гринго, сидевшим на своей белой кобыле.
Старик посмотрел на него из-под седых бровей. Обвисшие поля старого «стетсона» не смогли скрыть ледяного голубого взгляда. И утвердительно кивнул.
— Они никогда не видели себя в зеркале во весь рост. И не знали, что их тело — это не только видимые ими куски или осколки отражения в реке. Теперь-то они знают.
— Поэтому и не был сожжен танцевальный зал?
— Ты прав, гринго. Именно поэтому.
— А почему уничтожено все остальное? Что вы от этого выиграли?
— Взгляни на эти поля, индейский генерал, — сказал Арройо, быстрым и усталым движением руки сбросив с головы назад свое сомбреро, которое, повиснув на ремешке, прикрыло ему спину. — Здесь трудно чему-нибудь вырасти. Кроме воспоминаний и ненависти.
— Вы думаете, что обида может идти в ногу со справедливостью? — улыбнулся старик.
Арройо не ответил, бросив на ходу:
— Подъезжаем к отрогам сьерры.
Вот, значит, где все случится. Старик посмотрел на вершины гор, ощерившихся желто-базальтовыми клыками. Каменистые отроги сьерры походили на уснувших старых зверей, которые выползли из нутра горы, бесконечно равнодушной, сотворившей самое себя. Но старик тут же вернулся к мысли о том, что засевшие там, наверху, федералы отнюдь не спят. Надо быть начеку, как тогда, когда волонтеры из Индианы помогали Шерману ликвидировать остатки мятежного войска Джонстона после поражения при Файетвилле в войне между Севером и Югом. И до жути знакомое, но почти забытое чувство вдруг охватило старого гринго, чувство, пережитое в юности, когда он страстно желал воевать на стороне северян, голубых, вместе с юнионистами, против южан, серых, против мятежников, ибо ему представлялось, что его отец воюет на стороне Конфедерации против Линкольна. Ему так хотелось, потому что виделось: в драме революции сын идет против отца.
— Они нападут или сейчас, или никогда, — сказал старик, мгновенно упав с небес на землю, как ястреб на добычу. — Сейчас мы у них на виду.
— Если нас атакуют, мы будем знать, где они засели, — сказал Арройо.
Пули пробили корку земли метрах в двенадцати от них.