мужественным, с этим его презрительно-сонливым взглядом и напомаженными усами, торчащими даже после дня сражений. Полковник дошел до глинобитной стенки и остановился, глядя на гринго, ожидая приказа.
(— Да, отец, я хотел бы оказаться на месте этого человека).
— Беги! — приказал Арройо.
Полковник с такой неохотой оторвался от стенки, будто этот обшарпанный, полуразрушенный сарай всегда был пределом его мечтаний, последним милым сердцу пристанищем на родной земле. Сначала он шел обычным шагом, спиной к Арройо и старику с кольтом в руке. Потом заколебался, обернулся лицом к своим врагам и пошел к ним, глядя на того, кто выполнит миссию палача, на Арройо, на маленького полковника Фрутоса Гарсию, на Иносенсио Мансальво, на них всех, сливавшихся в очень странное многообразное лицо, которое предрекало ему казнь без суда.
— Вы же не убьете меня в спину? — сказал он. И был уверен, что старик не обесчестит себя таким поступком; о том же подумал старик, подумал и Арройо, встретившись взглядом с индейским генералом. Командир федералов почувствовал, что становится смешным. Он споткнулся, упал, поднялся и теперь, да, он побежал прямо к ним.
— Стреляй! — приказал Арройо.
Старик нацелил пистолет на полковника, потом перевел дуло на борова. Он продолжал целиться в борова, курок сухо щелкнул, и пуля навылет пробила пористое, начиненное глистами тело голодной твари. Арройо тут же вскинул свой пистолет и продырявил подбегавшего пленника. Остальные приговоренные переглянулись.
Полковник упал ничком на землю. Арройо, пройдя мимо старого гринго, подошел к лежащему и добил его «выстрелом милосердия». Федерал дернулся и затих. Пленные офицеры и солдаты, кичливые, храбрящиеся или просто усталые, кто их знает, выстроились у глинобитной стенки, и старик смотрел на них, на людское сборище — у одних намокли штаны, у других помутился взор, эти напоследок затягивались окурком, другие хрипло напевали что-то, напоминающее им о семье или о жене. А один из них улыбался — не придурковатый, не усталый, не храбрый, просто уже не видевший разницы между жизнью и смертью.
Именно этот солдат привлек внимание генерала Арройо.
— Долго генерал смотрел на него, помнишь, Иносенсио?
— А то нет, Педрито. Великодушно поступил наш начальник. «Не надо, — говорит, — их убивать. Отрежьте только им всем уши, чтоб дать проучить их и чтоб знали: если с нами второй раз встретятся, живыми не уйдут».
— Ох, и добрая душа наш генерал!
XII
На обратном пути Арройо ехал впереди один, обособившись от всех, как черепаха. Панцирем ему служил сарапе, в который он закутался по самый нос, а лоб был прикрыт сомбреро по самые брови, только глаза сверкали. Но горе тому, кто захотел бы взглянуть в эти бездонные желтые колодцы, сказала Куница, когда увидела его при въезде в деревню. Это были недобрые глаза. Победа ушла от них, заметил Иносенсио Мансальво.
Это не был триумфальный марш. Единственный проблеск надежды, счастья, или душевного удовлетворения, или еще чего-либо, если что-либо действительно было нужно Арройо, кроме достижения его идеалов справедливости и реальных результатов его хитроумной военной тактики, которая восстанавливала, но одновременно и ущемляла справедливость, — единственный такой проблеск виделся ему в простом продвижении вперед во главе своего войска, в общем стремлении скорее идти дальше, от разрушенного поместья к следующей цели, влиться в армию Вильи, двинуться на столицу, а там, может, и пожать руку брату с юга, Сапате. Понятно, что Арройо мечтал или твердо знал обо всем этом, потому что об этом мечтали его люди. Так ему хотелось еще с утра сказать старику, до того как индейский генерал поцеловал сеньориту Гарриет. Но также ему хотелось, неосознанно, инстинктивно, продлить пребывание в усадьбе, где он родился и вырос.
— Ну что, не пора ли нам выступать? — спросил Иносенсио Мансальво мальчугана Педрито, словно действительно верил, что только устами детей и пьяных глаголет истина.
— Не знаю, — ответил мальчик, — он тут родился, тут вырос. Небось ему тут хорошо.
— А войску — нет. Люди уже волнуются… — заметил полковник Фрутос Гарсия.
Гринго чувствовал общую напряженность на обратном пути к усадьбе. Он не хотел сейчас провоцировать Арройо: его тонкому художественному вкусу (старый писатель усмехнулся) претила еще одна смерть, совершенно не впечатляющая после жестокого боя и после гибели полковника-федерала, и он рассмеялся: Шекспиром все равно не станешь, хоть умри на этом месте. Старик попридержал коня и слился с пехотой, но и там ощутил общую напряженность. Мало-помалу усталое, но зло настроенное войско оттерло гринго назад, в последние ряды, к «мундирным» федералам, которые пошли с вильистами, но, кто знает, что затаили в себе. И гринго впервые почувствовал страх борьбы, подлинный страх, не глупую боязнь беды или зеркала. Он предпочел улыбнуться и далеко, через голову лошади, послал скользкий плевок.
— А как же, я хорошо помню, — говорил своим друзьям генерал Фрутос Гарсия после восстания, когда полковники были повышены в чине, чтобы таким образом компенсировать разгромленный вильизм и воссоединить силы революции. — Гринго искал у нас смерть, вот и все. А вышло наоборот: нашел славу и горький плод этой славы, который называется зависть.
Гринго послал второй — длинный, серый, далекий плевок. И смеялся над самим собой. Когда-то он написал в своих записках о Гражданской войне США: «Простой рецепт, как стать хорошим солдатом: всегда лезть в самую пасть смерти».
«Всегда лезть в самую пасть смерти», — были последние слова генерала Фрутоса Гарсия на смертном одре в его богатой резиденции в городе Мехико в 1964 году, и эта фраза стала одной из самых популярных среди ветеранов революции, любивших пошутить.
— Индейский генерал…
Он ударил кулаком по седельной луке, физически ощущая, как его снова одолевает желание творить, поднимающееся щекочущими толчками от самых стремян вверх подлинным, худым ногам к груди, к центру всех эмоций — солнечному сплетению. Нет, черт побери, зачем он здесь? Чтобы умереть или написать роман об одном мексиканском генерале, об одном старом гринго и об одной школьной учительнице из Вашингтона, затерявшейся в пустынях северной Мексики?
У него не было ни времени, ни возможности представить ее себе в этот день, когда они выполняли свои воинские мужские обряды встречи со смертью, а она оставалась в усадьбе, и ею владели мысли, совершенно противоположные мечтам генерала. Гарриет Уинслоу, освобождая шею от галстука под жарким утренним солнцем, когда большая часть войска уже отправилась в горы и она осталась одна с полусонным гарнизоном, женщинами и детьми, вовсе не помышляла о том, чтобы шествовать дальше, от сражения к сражению, на встречу с Вильей и победоносно вступить в город Мехико, который был венцом всеобщих желаний и мечтаний. Гарриет Уинслоу, напротив, уже наметила основы начального образования для крестьянских детей, распределила среди мужчин и женщин обязанности по восстановлению и приведению в порядок усадьбы. Дети начнут не завтра, а сегодня же знакомиться с тремя постулатами начального англосаксонского обучения: уметь читать, писать и считать. Женщины опорожнят огромные шкафы и благоуханные комоды, вытащенные наружу до пожара, и отделят то, что опалено огнем, от целых вещей, а потом неповрежденные предметы одежды положат на место, а обгоревшие платья починят и укоротят для себя. Мужчины восстановят дом, побелят стены, уберут грязь и пепел. А сама она, мисс Гарриет Уинслоу, будет примером вдохновенной работы, станет символом обновленной усадьбы.
В спешке сеньора Миранда забыла прихватить шкатулку, спрятанную в углу у изголовья ее кровати, позади огромного распятья, которое сгорело, но спасло шкатулку и дало увидеть ее содержимое. Там оказалось несколько жемчужных ожерелий. Гарриет была шокирована идеей хранить драгоценности за