фигурой агонизирующего Христа (который, помимо всего прочего, оберегал не только сладкие сны, но и бурные ночи супругов, возлежавших у его ног) — идеей совокупить муки господни с благами мирскими. Поэтому она поставила шкатулку на самом виду у всех, но не в сверкающем танцевальном зале, где, как ей казалось, одно роскошество сольется с другим роскошеством (что, согласно ее образу мыслей — ибо она не была идолопоклонницей, — свидетельствует о дурном вкусе), а в крытой галерее, ведущей в зал. Шкатулку Гарриет оставила в этой галерее на столике из орехового дерева без всякого надзора, словно для искушения. Мисс Уинслоу решилась на это после некоторого душевного колебания. Но искушение было необходимо, чтобы показать этим людям, что частная собственность должна уважаться и что знать это так же важно, как уметь читать.
Утро прошло в работе, потом был завтрак, слишком обильный и экзотичный для мисс Гарриет (горячая куриная похлебка, соусы из душистых и жгучих трав, горячие тортильи), а до того, как люди попросили позволить им использовать еще одно их естественное право — идти на свои поля, обрабатывать свои хилые посевы и подправлять свои дома, она выложила на стол свою сильную, нежданную, козырную карту. Мисс Гарриет созвала всех в танцевальный зал и сказала, здесь они будут периодически собираться — один раз в неделю, если потребуется, — и выберут своих собственных служащих: секретаря и казначея; образуют комитеты по надзору за содержанием скота, по наведению и поддержанию порядка, а также по обеспечению населения продовольствием. Это необходимо сделать как можно скорее. Когда вернутся законные владельцы, они столкнутся со свершившимся фактом, с тем, что земельные угодья уже имеют свое правление, выступающее от имени людей, которые здесь живут, работают и защищают свои права. Это — позже. А уже сегодня генерал Арройо увидит по возвращении, что люди сами управляют хозяйством, на деле, а не морочат себе головы ожиданием, когда кончатся годы войны, да еще тысяча лет в придачу, — нет, прямо сейчас, поймите, он будет сражаться до самой смерти, он никогда не остановится, даже если будет побеждать, но вы-то, крестьяне, останетесь здесь. Генерал сказал, что освободил вас. Так покажите ему, что он прав, — хотя бы для того, чтобы он сам убедился, что не бросает слов на ветер.
Так она говорила, а они смотрели на нее, крестьянские лица-маски, и не говорили ни «да», ни «нет», ни «мы тебя понимаем», ни «мы тебя не понимаем», ни «как хотим, так и живем», ни «разберемся и без тебя». Нет, они ничего ей не сказали после того, как урок был окончен и она сказала, что завтра они свидятся снова.
Она быстро застегнула распахнувшийся воротничок блузы, но народ не расходился, люди тихо, озабоченно переговаривались, стараясь скрыть недовольство, а Куница потом сказала, что все эти затеи ей кажутся никчемными, другие же никак не могли решить — надо или нет сегодня же объяснять сеньорите, почему завтра не придется делать все то, о чем она сейчас говорила.
— Бедняжка, — сказала одна женщина, — добрая душа, да только понятия не имеет, что завтра — это завтра.
Люди жалели ее и тихо похихикивали, как щебечут птицы свадебной порой.
Она предалась дневной сиесте, а потом почувствовала себя подавленной, пристыженной тем, что смогла забыться легким сном до четырех часов дня и в дремоте мысленно продолжала пребывать в танцевальном зале, совсем одна, напрасно стараясь встретить глаза, которые поняли бы все муки ее мечтаний; хотела встать, но почувствовала, будто чья-то рука удерживает, сковывает в постели, пеленает влажной простыней ее нагое и потное тело, пахнущее мускусом и вялыми лепестками магнолии, и снова погружает в сон.
Гарриет Уинслоу всегда просыпалась с каким-то чувством досады на то, что она сказала или, напротив, не высказала вчера, — вечное недовольство собой за ошибки и упущения вчерашнего дня.
Сегодня внутренние тревоги и сомнения были особенно тягостны, а больше всего — в четыре часа дня, в этой постели — ее донимала одна мысль, донимала против воли (в этом она была уверена), и уже не в первый раз: «Когда я была по-настоящему счастлива?»
Она себя об этом не часто спрашивала, ибо всегда вспоминала благословенный ritornello[37] своей матери: «Счастье обязательно придет» Но всякий раз отвечала сама себе: «Я была счастлива, когда мой обожаемый отец нас покинул, и я ощутила свою ответственность, почувствовала, что теперь я одна отвечаю за то, что случится; это я теперь должна жертвовать, стремиться, оценивать, и не только от своего имени, но и от имени всех, кто меня любит и кому я отвечаю взаимностью». Можно быть счастливым, выполняя свой долг. Это моральное звено, связующее ее грезы с реальной жизнью, делало ей близким образ мыслей, который она хотела сохранить.
Роднило ее со всем тем, что он, бывало, говорил за столом; с доморощенной философией, которую каждый слышит и воспринимает дома: мол, жизнь трудна или жизнь легка, но все будет хорошо, все образуется, если сострадание начинается с собственного очага, проявляется прежде всего людьми сильными, рачительными, мудрыми и богобоязненными, а значит — воздержанными методистами, презревшими пышные алтари, почитающими Бога. Таков был долг, который она решила выполнить, когда отец ушел, и выполнять строже, чем мать, которую Гарриет презирала, когда та казалась униженной и прибитой, и снова тянулась к ней, когда мать вызывала в памяти те безмятежные годы, то простое детское счастье своей дочери до того, как отец ушел и потом был объявлен пропавшим без вести в боях.
— И чего ты тут прозябаешь со мной, Гарриет? Тебя не одолела скука?
В Мексике ее долг стал воистину ее долгом. Но в мечтах чего-то недоставало. Было что-то еще, без чего долг просто не возымел бы такого значения. В свой сон-мечту она звала другой сон: бегущий свет, задний дворик, усыпанный белыми кизиловыми лепестками, стон из глубины подвала.
Старик на обратном пути в тот вечер не видел ее перед собой. Арройо тоже. Она вдруг очнулась. Но еще до того, как увидеть лица или услышать голоса, шепнула себе в полусне: если не посвятить себя делам жизни сразу, как только проснешься, нечего носиться со своими мечтаниями. «За девочку страшно, за девочку очень страшно»: жуткое размалеванное лицо с мелкими острыми зубками, лицо Куницы заливалось слезами возле нее, Куница трясла ее за плечи, рассказывала ей какую-то бредовую и мелодраматичную историю, которую трудно было понять, понятны были только несколько СЛОВ:
— Помогите нам, мисс, девочка умирает.
Посиневший комочек, тельце, почерневшее от боли, умирающая девочка, задыхающаяся при порывах сухого ветра пустыни, — и Гарриет, на коленях, в железнодорожном вагоне, представляя себя самое девочкой, как во сне, дочкой офицера действующей армии, заболевшей вот так же, в железнодорожном вагоне, который служил и домом, и кухней, а теперь и госпиталем. Задыхалась девочка — как будто она сама, — и все говорили ей — и ревущая Куница, и луноликая женщина: спасите ее, мисс, мы уже не знаем, чего делать с ней, это так вдруг случилось с дочкой Куницы, с двухлетней малышкой, она помирает, ей нечем дышать, гляньте, как посинела, а Гарриет чувствовала себя беспомощно — без лекарств, без шприца, без ничего, кроме пакетика аспирина в своем саквояжике, кроме зубной пасты, щеток — для волос, для одежды, для зубов, — у Куницы зубы как ножи, а у Гарриет нет и этого, нет лекарств, но есть рот, есть руки, и она решила своими силами, своим телом спасти девочку, велела бежать за аспирином, нет, это мы ей уже давали, и растирали, и секли ветками руты, а священника здесь нет, он удрал, а я, мое тело тут, сказала себе Гарриет, и мне надо вымыть его, когда же я смогу наконец отмыть его, на мне — грязь и смерть; со мной — смерть и сон, если мне снится мой отец, пропавший в боях на Кубе, и его пустая могила на Арлингтонском кладбище; со мной сон и грязь, и смерть, и страх с той поры, как я высадилась в Веракрусе; Куба и Веракрус, эти всегдашние задворки моей страны, ибо наше предназначение — быть сильными, имея дело со слабыми. Порт Веракрус, оккупированный морской пехотой Соединенных Штатов в результате надуманного оскорбления, якобы нанесенного Мексикой звездно-полосатому флагу.
— Вы испытывали какие-либо трудности при высадке в мексиканском порту, сеньорита Уинслоу?
— Вас не очень донимали шутками и насмешками оккупационные власти, сеньорита Уинслоу?
— Вас не слишком вежливо расспрашивали американцы, куда вы едете и какова цель вашей поездки, сеньорита Уинслоу?
— Вы показали с нескрываемой гордостью документы, подтверждающие, что вы можете защитить свои права и заработать в Мексике на жизнь, сеньорита Уинслоу?
— Вы сказали, что им не придется тратить время на хлопоты по репатриации потерявшейся здесь голодной американской девушки и что она приехала обучать английскому языку детей одной состоятельной семьи, сеньорита Уинслоу?