реки, которую североамериканцы называют «большой», а мексиканцы — «буйной».[52]

Гарриет в первый раз посмотрела на Мансальво. Худой человек с зелеными глазами и прямыми волосами, с глубокими складками на лице, с двумя морщинами по углам губ и с двумя — на лбу, везде по паре, словно бы двое близнецов-ремесленников наскоро вырубили его топором, чтобы скорее вытолкнуть на свет божий. Гарриет прикусила губу, она не видела этого человека до сего дня. До сего часа.

Она смотрела на него, неподвижного и непроницаемого, словно разделенного надвое, начиная с подбородка, и знала, что он остается с сторожить длинную северную границу Мексики: для мексиканцев единственной причиной войны всегда были гринго.

Мансальво сумрачно глядел на ту, североамериканскую сторону границы.

— Старый гринго говорил, что у вас, гринго, нет границы ни на западе, ни на севере, только на юге, всегда только на юге, — сказал повстанец и развернул обрывок газеты.

Гарриет, облокотившись на перила рядом с Мансальво, улавливала смешанный запах пота, алкоголя, лука и черного табака, исходивший от мужчины. И тоже посмотрела на лицо старого гринго в североамериканской газете. Иносенсио Мансальво бросил газетный обрывок в реку.

— Жаль, — сказал он, — что не умею читать по-английски. А теперь уж и вы не сможете прочитать мне то, что там написано.

Тут Мансальво обернулся и с силой сжал руку Гарриет:

— Жаль, что вы влюбились не в меня. Мой генерал остался бы живехонек.

И отпустил ее.

— Всегда только на юге, — повторил Иносенсио Мансальво. — Жаль. И впрямь это не граница, а шрам.

Он отвернулся и пошел, а Гарриет смотрела ему в спину, на его замшевый жилет поверх рубахи без воротничка, на широкополое сомбреро, покрытое пылью, которую Иносенсио Мансальво поднимал при ходьбе, шагая вразвалку, как истый мексиканец-северянин, наездник.

Гарриет больше не оглядывалась ни на него, ни на мальчика. Когда она перешла железный мост и оказалась в Эль-Пасо, там облепил ее рой журналистов. Они еще раньше, чем таможенники, слышали историю о том, как капитан Уинслоу, пропавший где-то в боях на Кубе, конечно контуженный, а потом дезориентированный испанской охранкой в концентрационном лагере, не потерял своего воинственного духа, знакомого его замечательной дочери, которая и разыскала отца на полях кровавых сражений мексиканских революционеров… Гарриет слушала и не возражала против вымыслов, распространявшихся прессой, она воспринимала их как частицу того бремени, которое ей надо вынести. Гроб был установлен на орудийный лафет и доставлен к железнодорожному вокзалу.

— Вы — национальная сенсация, мисс Уинслоу. Один ваш друг в Вашингтоне, мистер Дилейни, объявил, что сенат с удовольствием заслушает ваши свидетельские показания о варварстве, процветающем в Мексике.

Гарриет застыла на месте. Она боялась утратить духовную связь с сотоварищем, с найденным трупом, видя, как он снова удаляется от нее, это блуждающее сознание, потерявшееся в смерти, в смерти уже навсегда, сознание, населенное привидениями, убитыми отцами и утраченными сыновьями.

— Мисс Уинслоу… национальная сенсация…

Голубое облако снова отделяло ее от старика; Гарриет протянула руку, чтобы удержать этого мертвеца, уплывающего теперь в дымке, сотворенной людьми, в облаке ровно и сильно дышащего пара; протянула руку, чтобы помешать разлуке их обоих, гринго, которые побывали в Мексике — он, зная зачем, она — не задумываясь над будущим, — чтобы преодолеть еще одну границу североамериканского сознания, самую трудную границу, почти кричала в этот миг Гарриет, — национальная сенсация, национальная сенсация, — стараясь вырваться из окружения репортеров, чтобы не расставаться с трупом старика, перейти самую трудную, самую удивительную границу, потому что она самая близкая и поэтому самая незаметная и самая опасная, когда напоминает о себе после долгого затишья.

«Жаль, что вы влюбились не в меня».

— Фиск, из «Сан-Франциско кроникл». Вы не ответили на мой вопрос. Будете ли вы свидетельствовать, что мы несем Мексике прогресс и демократию? Подумайте…

— Несем, мы? Кто это — «мы»? — сказала Гарриет, судорожно, растерянно оглядываясь, потеряв своего покойного сотоварища, бросая взгляд то в одну сторону, где садилось солнце и клубилась пыль; то в другую, где изгибался рельсовый путь и поднимался голубой дым над вокзалом, а гроб был покрыт флагом Соединенных Штатов.

— Кто? Соединенные Штаты, мисс Уинслоу. Ведь вы — американская гражданка.

— А я — Фиск. Вы позвали меня, чтобы заявить, что ваш отец был зверски убит.

— Национальная сенсация.

— Мы услужили вам как могли. А теперь вы…

— Думаете ли вы, что нам надо вторгнуться в Мексику?

— Вы не хотите отомстить за смерть вашего отца?

— «Сан-Франциско кроникл».

— «Вашингтон стар».

— Разве вам не хочется, чтобы мы спасли Мексику для демократии и прогресса, мисс Уинслоу?

— Нет и нет, я хочу научиться жить рядом с Мексикой, я не хочу ее спасать, — наконец выговорила она и оставила журналистов, оставила труп старика, бросилась бежать назад, к границе, к реке, к солнцу, уставшему от этого дня и тяжело оседавшему за кромкой запада; побежала, словно забыла там что-то, о чем не сказала журналистам, словно хотела сказать что-то тем, кто там остался, словно могла заставить их понять, что эти слова ничего не значат — «спасти Мексику для прогресса и демократии»; и что самое важное — жить рядом с Мексикой помимо прогресса и демократии, и что каждый человек несет в себе свою Мексику и свои Соединенные Штаты, свою темную и кровоточащую границу, которую мы осмеливаемся преступать только ночью, как сказал старый гринго.

Она увидела на другом берегу реки малыша Педрито и Иносенсио Мансальво. Она крикнула им, что просит прощения за смерть Томаса Арройо, но они ее уже не слышали и не поняли бы. «Я только выполнила желание Арройо: умереть молодым, отдать мне свой срок, продлить его своей жизнью».

Они не слышали ее криков также и потому, что взрыв погрузил мост в пламень.

— Я была там. Эта земля никогда меня не отпустит.

Они уходили не оглядываясь и видели, как она навсегда входит танцевальный зал с зеркалами, не глядя на себя, потому что в действительности она входила в сновидение.

XXII

Я, как-то говорил Арройо, смотрел внутрь этого дома (она сейчас сидит в одиночестве и вспоминает) и видел свою замужнюю мать. Моя замужняя мать в доме моего отца. Видел я и жену своего отца, и была она незамужняя. Так я считал. Никто не жил с законной женой моего отца. Он с ней не жил. Он жил с моей матерью, и родился я. Это у моей матери в мужьях был мой отец, а не у его законной жены. Законная была совсем не такая, как я ее себе представлял до той ночи, со старым Грасиано, до ночи, когда мне указали мое место, грингита. Она была желтоватая, старообразная женщина, как залежалый и засохший сыр, забытый где-то в чулане. Она была такая же темная, как ее одежда, темные складки ее одежды, будто повторяли черноту всех морщин ее упрятанного в ткань тела. Умерщвленная, умерщвленная — это с детства мы слышали в церкви: умерщвление плоти, покаяние в грехах, искупление всех грехов перед смертью. А твоя церковь так же сурова, как наша, грингита, так же быстро обвиняет в грехах и так же легко их прощает? Когда законная жена моего отца приходила в часовню в праздничные дни, я себя спрашивал, будут ли прощены ее грехи после исповеди, потому что никак не мог представить себе своего отца на коленях, говорящего: «Прости, Господи, мои прегрешения». Это она была виновница всех грехов моего отца, потому была счастливой обладательницей его богатства, его имени и его самого;

Вы читаете Старый гринго
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату