она и должна была платить за все это, каясь от его имени. Его я никогда не видел на коленях. А вот моей матери он не приносил ни радости, ни богатства, но и греха тоже: я не был грехом, я — его плод — не был, повторяю, грехом. Мне не в чем было каяться, никогда. Даже в том, что его законная жена превратилась в иссохшую темную мумию. А ему? Мое самое глубокое желание было остаться с ним после его смерти. Не при умирании — дон Грасиано заслуживал это больше, чем мой отец, гораздо больше, я так и сделал. Мой отец не заслуживал ничего. Клянусь, что, если бы мне каким-то образом довелось присутствовать при смерти своего отца, я не стал бы на него глядеть, даже если бы он умолял, чтобы мои глаза вывели его на путь смерти; клянусь, что мои глаза больше пригодились бы мне, чтобы смотреть на его гниение, — я раскопал бы его, утащил с собой и сидел бы с ним все дни и ночи, пока не истлела бы плоть, не отросли бы волосы и ногти, его хищные ногти, скребущие по всему белу свету и наконец омертвевшие; сидел бы, пока не прогнили его веки и не открылся бы снова его смертный взгляд, требующий, чтобы я на него взглянул; пока его кости не стали бы такими белыми и чистыми, как черепа сдохшего скота в пустыне.
А ты знаешь, сколько надо времени, чтобы пришла настоящая смерть, абсолютная нагота костей
Тогда, после сражения в горах, в ночь «заколотых свиней», все трупы были разложены по краям площади перед церковью. Гарриет как-то видела репродукцию картины одного из старых мастеров, которых братец ее деда ненавидел так же, как и вожделел, вожделел, когда они стали знаменитыми и бесценными, и ненавидел, когда их истинная ценность еще не могла обнажить искаженность реальности, открыть такие возмутительные нереальные и драматичные для него перспективы их утраты (может быть, эта ненависть ее старого дядюшки сравнима с его отвращением к переменчивости театральных декораций, ко всем вещам, которые не желают растаять и исчезнуть в его желанном мироздании тихо и уступчиво, чтобы он, мистер Хелстон, мог бы стать в самом центре всего на свете? «Какая чушь!» — воскликнула Гарриет почти с яростью). Трупы напомнили ей изображение Христа на полотне Мантеньи, такого одинокого на своем смертном одре, его ноги, все его тело, словно рвущееся из-под покрывала, бьющее пятками зрителя, будто всеми силами желая убедить его, что смерть не благородна, а низменна, не тиха, а конвульсивна, не обещающа, а безвозвратна и вечна; полузакрытые стеклянные глаза, жидкая двухнедельная бородка, изъязвленные ноги, бездыханный приоткрытый рот, провалившиеся ноздри, кровоточащие бедра, пряди волос, слепленные пылью и потом. Ужасающее ощущение присутствия живых мертвецов, которые недавно принимали присягу, и стреляли, и ходили, и были взяты в плен какой-то час назад. Арройо был прав, когда говорил о смерти своего отца и о бдении его сына над останками родителя; вдруг отец снова поднимется и докажет, что все уже мертвы (именно так ей подумалось в какой-то миг, когда она лежала с Арройо в вагоне) и что все мы уже удваивали наш жизненный срок в других обстоятельствах, в другой ситуации, в другое время. Может быть, все эти тела, заботливо уложенные вокруг площади, как белесые куклы (бледные, как дымка, Арройо, которая опускалась с горных вершин и тем не менее стремилась вернуться вверх, в горы), все эти трупы служат только доказательством того, что они сами: старый писатель и молодой генерал, ее блудный отец и прикованная к дому мать, мальчик Педрито и луноликая женщина — все они были телами с усопшими душами, трупами, обитающими в реальности под видом людей, зовущихся «Гарриет Уинслоу», «Томас Арройо», «Амброз Бирс»? Она замерла, похолодев от ужаса: словно, если назвать кого-нибудь по имени, особенно в первый раз, действительно значит насильно преобразить его жизнь; словно, произнося это имя, она тут же приговаривает старика к смерти. Она будто видела его там распростертым среди павших в бою, спрашивая себя, не Арройо ли его убил, или она сама в своем воображении, или сам старик убил себя, следуя своему последнему желанию, непонятному и замысловатому. Это имя она прочитала на обложке одной из книг, которые старик возил с собой, имя, которое наверняка не было его именем, потому что он не хотел называть себя, а она уважала высказанное им желание, чтобы уважать и невысказанное тоже: она училась представлять себе то, что скрыто от глаз, с помощью того, что могла видеть, и то, что видела с помощью того, что видеть не могла: несколько часов назад все эти тела были живы, теперь они мертвы, но она видела, как их пронзали штыки, как вываливались внутренности, разбрызгивались от пуль мозги, дырявились пулеметом груди, происходили последние, самые разные встречи со смертью. «Амброз Бирс» было мертвым именем, напечатанным на обложках книг, которые старик взял с собой в свое путешествие к смерти. Гарриет показалось бы нелепым назвать его «Сервантес», именем автора другой книги. Тем не менее называть его «Бирс», наверное, не менее экстравагантно. Но, произнося второе имя, она содрогнулась: это было незримое имя просто потому, что старый гринго уже не имел имени, его имя стало умершим именем. Таким же умершим, как трупы, аккуратно разложенные округ площади. Были ли у них когда-нибудь имена? Кто был среди мертвых тел, которые она теперь видела на этой площади, знакомой ей и в праздник, и в траур, когда там собрались плакальщицы и начали свои ритуал слов и жестов по превращению жизни в смерть? Кто был там из тех, кого она знала? Может быть, там был ее собственный отец? Или старый гринго? Или был там отец Арройо среди женского плача, и клубящейся пыли, и тлеющего пепла от поминальной трапезы?
— Моего отца убили на Юкатане. Старому кобелю взбрело в голову поиграться с красивой девушкой- индеанкой в поместье самого дона Олегарио Молины, бессменного губернатора этой южной провинции. Тогда в большой цене было волокно хенекена. Мы все знали, что самые большие деньги приносит сбор хенекена. Юкатаном правила «божественная каста», как они себя сами прозвали, паразиты. Мой отец был землевладельцем с севера, отсюда, где мы теперь, а что тут? Пустыня да кактус-нопаль, да кое-где