счету одиннадцатый, был приткнут под вешалкой, у двери, без доступа сбоку. Зато были тощий тюфяк с перетертой соломой и суконное серое одеяло, созданное как бы специально для арестантов.
Удача! Меня произвели в счетоводы лесного отдела. Решение укрепить мною бухгалтерский аппарат лагеря вызывалось отнюдь не преувеличенной оценкой моей квалификации в этой области, а видами одного из начальников на использование меня в качестве репетитора немецкого языка для его двух чад- школьников. Всеохватывающие сведения из личного дела открыли ему мою квалификацию переводчика.
Забегая немного вперед, скажу, что педагогическая моя карьера на этот раз оборвалась, так и не успев расцвести, из-за невзлюбившей меня с первого взгляда супруги начальника. Этой необразованной заносчивой женщине лукавая судьба назначила ходить в советских барынях, нисколько не подготовив ее на эту роль. Новоявленная дама не упускала дать мне понять, что я за низкое, отверженное существо, заслуживающее лишь резкого, презрительного обращения. Она не позволяла детям садиться со мной рядом, а мне — покидать своего места на краю кухонного стола. К нему я должен был шагать по нарочно для этого расстеленной тряпке — прямо от двери холодных сеней, где я оставлял шапку и телогрейку. И уже в третий свой приход я, вдруг вспылив из-за грубого ее окрика — чего бы, кажется? называй как вздумаешь, только не отнимай добавочное блюдо! — резко предложил обращаться ко мне на «вы» и не вмешиваться в мои замечания ее отпрыскам.
Изгнать меня ей захотелось с треском. По рассказу знакомого нарядчика, она фурией влетела в УРЧ, бурно требуя сослать меня на штрафной лагпункт за «грубость и угрозы». Но тут в мою пользу сработал род круговой поруки подспудно действующий закон лагерного блата, порой пересиливающий и самые категорические распоряжения начальства. У меня уже завелись знакомства, кое-какие связи, пришлось и вовсе по-дружески с кем-то перемолвиться. Так что нашлись доброхоты, попросту убравшие меня с глаз начальства. Я был направлен рабочим в лесничество, километрах в двух от кремля, под начало Басманова — того самого высокого, обратившего на себя мое внимание человека, распоряжавшегося приемкой дров на складе.
Главный лесничий Басманов был профессором Петровско-Разумовской академии, а по происхождению — из старинного рода, числившего среди своих предков опричника Ивана Грозного. После очень тяжелого следствия его привезли на Соловки — примерно за год до меня — с десятилетним сроком. Выглядел он человеком погасшим, но добрый близорукий взгляд сквозь очки говорил о неутраченной благожелательности к людям. Он устроил меня так, чтобы «невинность соблюсти», то есть, как предписывалось, держать на физических работах, и «капитал приобрести» — подобрать занятие, избавляющее от ига бригадира и конвоя. И, зачисленный в истопники и уборщики при лесничестве, я был посажен за вычерчивание таксационных таблиц. А когда кто-то все-таки стукнул, что у лесничего дневалит зэк первой, «лошадиной» категории, которому только вкалывать на самых тяжелых работах, заранее предупрежденный Басманов успел меня перевести чернорабочим на соседнюю звероферму. Там я хоть и не «кантовался» за конторским столом, но выполнял работу не тяжелую — кормил кроликов. А главное, жил не в общем бараке, а на утепленном чердаке одного из домиков фермы, где было тихо, просторно и чисто. Жил я с двумя «куркулями», крестьянами из-под Гуляй-Поля, махновцами, в свое время амнистированными и заключенными в лагерь в коллективизацию. То были крепкие и смелые люди. Разоренные, считавшие дело крестьян проигранным, они не сдались и не пали духом. Добросовестно ходили они за советскими «овечками», как величали порученных их попечениям ондатр, тогда впервые завезенных с Мичигана, ухитрялись стряпать сытные обеды, за которыми элегически вспоминали борщи, заправленные пожелтевшим салом, растертым с чесноком. Жили махновцы спокойно, молчаливо, ко мне отнеслись дружественно. Бестревожные месяцы на звероферме вспоминаются как благополучное, дарованное свыше спокойное время.
Тут следует пояснить, что за истекшие с первого моего освобождения из лагеря (в 1929 г.) два с лишним года произошли крутые перемены: уголовники и бытовики были объявлены социально близкими, пятьдесят восьмая — социально опасной, лишена доверия, обвинена во всех грехах периода произвола и обречена находиться только на физических работах. Такая схема в чистом виде была, естественно, неприложима: воры и преступники не отказывались называться социально близкими, но работать решительно не хотели. Да и не умели. И того более: не хотели отказываться от своего ремесла. Каптерки, кассы, склады, мастерские надо было ограждать от них, как от чумы. И приходилось волей-неволей вновь усаживать контриков в канцелярии и столовые, на склады, назначать главбухами и заведующими вопреки категорической инструкции. Блатарей пробовали ставить дневальными, зачисляли во внутреннюю охрану, но участившиеся грабежи вынудили и от этого способа поощрения и использования близких элементов отказаться: в первую очередь обворовывались квартиры, магазины и склады вольнонаемных. В этой обстановке начальство чутко реагировало на доносы: любому урке было достаточно пожаловаться на «врага», «издевающегося» над соцблизким трудягой, на доктора, отказавшего в освобождении, — и делу давали ход. И нередко с трагическим финалом. Этим начальство, вероятно, предупреждало возможные последствия обвинений в потворствовании контре и притеснении родных бытовичков. Вдобавок оно отечески мирволило шалостям своих подопечных — пусть себе ребятушки погуляют, развлекутся: тут выхватят посылку у нераскаявшегося «бывшего», там изобьют каптера, выдавшего прогульщику штрафную пайку, взломают вещсклад с отобранной у зэков одеждой…
Звероферма находилась на лесистом островке, затерявшемся среди бесчисленных бухточек и мысков, изрезавших извилистый берег глубокой Муксалмской губы. Не было тут ни колючей проволоки, ни охранников — мирная тихая заимка с людьми, дробящими и нарезающими корм всяким зверушкам, убирающими вольеры, таскающими дрова к печам. Сельские будни, уводящие за тысячу верст от ненавистничества и напряжения лагерной жизни… Нас от нее отгораживал пролив, через который переправлялись на лодке: мы, немногочисленные рабочие-звероводы, наряжались гребцами и грузчиками. Наши подопечные пожирали порядочно кормов, так что доставалось грузить и плавить мешки с крупами, овощи и даже всякие деликатесы вроде меда, кураги, орехов, свежего мяса и рыбы, предназначенных соболям. Да простят мне задним числом драгоценные питомцы чекистской зверофермы! Мы не удерживались от соблазна и нескудно разнообразили и совершенствовали свой арестантский стол за их счет, полагая, что лишь восстанавливаем попранную справедливость: снабженцы охотно включали в рацион соболей кур и сухофрукты, отпускали отличную говядину для черно-бурых лис и песцов, тогда как наш сухой паек составляли, помимо основы основ — хлебной пайки в полтора фунта (норма работяги в тот период), перловая; крупа, соленая вонючая рыба, квашеная многолетняя: капуста и сколько-то граммов прогорклого растительного масла да несколько щепотей сахару.
Я распоряжался свежими корнеплодами и кочнами капусты, махновцы имели доступ к мясу, соболятники выделяли нам урюк, рис, мед взамен на наши весомые приношения. Была на нашем островке баня, так что мы были ограждены от трех основных бед, лагерника, если не считать начальства: скученности, грязи и недоедания. С мыслью о зыбкости арестантского благополучия, донельзя хрупкого, способного в любую минуту оборваться, с этой мыслью мы — как притерпливаете» человек к любой невзгоде — сжились. Умели отрешиться от сознания всечасно висящей над нами возможности быть схваченным, брошенным по чьему-нибудь навету в шизо — штрафной изолятор, — истерзанному на допросах, обвиненному в преступных замыслах, заслуживающих «вышки»…
В отдельном коттедже жил наш единственный начальник — заведующий фермой Лев Григорьевич Каплан. Заключенный, он носил полувоенную форму и был, судя по всему, на особом положении — вероятно, благодаря заслугам перед партией или занимаемому на воле высокому посту. Был он корректным, очень замкнутым., в меру требовательным, распоряжения его — дельными, иснолнимыми и касались только работы. В нашу жизнь Каплан вовсе не вмешивался, хотя был проницательным и знал обо всем, что делалось на ферме. Нечего говорить, что мы зубами держались за свою работу и ухаживали за зверьками не за страх, а за совесть.
И наезжавшим частенько комиссиям — ветеринарным и начальству — не к чему было придраться.
Приходилось, само собой, ловчить и комбинировать. Особенно мне с квелыми моими кроликами- шиншиллами, плохо переносящими сырой и холодный соловецкий климат. В иные месяцы свирепствовал кокцидиоз — кроличий инфекционный насморк, — и маленькие крольчата гибли целыми пометами. Я научился благоразумно подправлять отчетность — в графе «котные матки» проставлял менее половины ожидавших потомства крольчих. Таким образом, падеж удавалось скрыть.