всеобщего обучения, но и перед ними, если случалось ссориться, Оцука никогда не пасовал.
В шестом классе у меня стало хуже с руками и ногами, я сделался мнительным, обижался по всякому поводу. С какой досадой и завистью смотрел я на кукурузу и бататы, которые более здоровые ребята получали в качестве вознаграждения за помощь на огородных работах! Во дворе общежития ставили переносную печурку, и они с шумом и гамом стряпали что-то из своей добычи, заработанной детским трудом, тут же все поедая. Иногда это были каштаны, собранные в ближайшем лесу, иногда желтые плоды гинкго, грибы, или змея, или пиявки.
Еды катастрофически не хватало. Утром и вечером нам давали только по чашке рису с гаоляном или соевыми бобами, в обед – ломоть черствого кукурузного хлеба, водянистый батат или кусок тыквы.
Я и сейчас не в силах забыть этого. Как-то раз я поднял незрелый плод хурмы под деревом неподалеку от общежития.
– Дурак! – Раздалось у меня над головой. Взглянув наверх, я увидел, что на дерево взобрался один из наших ребят. Хурму, которую я поднял, он сбил с дерева, орудуя короткой бамбуковой палкой. Это был паренек по фамилии Хагино, на год старше меня. Он соскользнул с дерева и стукнул меня по щеке палкой. Я было извинился, но он продолжал колотить меня, на лице у меня выступила кровь. Он бил меня по рукам, которыми я закрывал лицо. Поражение в войне и разруха, последовавшая за этим, ожесточили детские души.
Один только Оцука был добр ко мне. Иногда он отдавал мне часть заработанного, хотя неписаный кодекс запрещал ему делиться открыто. В то время девизом подростков было «не работаешь – не ешь».
После школы Оцука вошел в бейсбольную команду лепрозория и через пару лет стал выдающимся «питчером» – подающим. Наши бейсболисты сражались с командами ближайшего завода и больницы, и те всегда уходили с позором. Никто не мог сравняться с Оцукой. Как-то однажды к нам приезжала команда под руководством бывшего профессионального бейсболиста, но и их Оцука легко превзошел. Этот бывший профессионал утверждал, что Оцука – лучший игрок во всей округе.
Хагино тоже входил в команду, но пока запасным. Оцука же был душой команды, ее звездой. Про него и одну сестричку ходили разные слухи. Я испытывал даже не зависть, а скорее ревность. Мне казалось, что в жизни Оцуки таятся безграничные возможности. Ему исполнилось девятнадцать, и осенью того же года он вернулся в общество. Говорили, что медсестра, ушедшая с работы еще раньше, живет с ним. Я об этом ничего не знал. Он относился ко мне по-прежнему, я же в своей зависти дошел до того, что стал его избегать. Гордость не позволяла спросить, правда ли, что говорят про него и медсестру. Встретив Оцуку в лепрозории на острове, я поразился тому, как он изменился, мне показалось, что он постарел, а ведь нам было в то время по двадцать три года!
Когда мы встретились четыре года спустя, не раз был случай поговорить, и я все хотел спросить про медсестру. Не было уже ни ревности, ни зависти, его прежнее молодечество как-то слиняло, и когда я видел его лицо – задумчивое, хмурое, то не мог ни о чем спрашивать.
После этой встречи на острове случая повидаться с ним больше не выпадало. В последний раз на пристани, залитой солнцем, когда мы провожали его с острова, он купил и вручил мне красно-белую бумажную ленту.[4]
Он был гораздо здоровее меня, у него не было никаких внешних признаков болезни. И вот Оцука умер, а я остался доживать. Впрочем, «остался доживать», наверное, не слишком подходящее выражение для меня, двадцатишестилетнего, ровесника умершего Оцуки. Но если вспомнить, что с детства я страдал от соперничества с ним, если сравнить мою жизнь с ярким горением Оцуки, то именно так и следует сказать – «остался доживать».
Сколько раз в холодной детской постели в общежитии я молился о том, чтобы стать таким, как Оцука! И сколько раз я плакал, понимая, что никогда не смогу сравняться с ним. Может быть, то была лишь юношеская чувствительность?
Каждому – свое. Оцука не мог «остаться доживать», точно так же, как мне не дано было жить подобно Оцуке. Я не в силах был подавить в себе зависть к нему, даже когда он умер, хотя и само это чувство – привилегия живых.
Вокруг становилось шумно. Я положил в карман зажигалку Оцуки. Как-то незаметно появившись, в садике кучками собирались люди, по виду рабочие. Один сидел на скамейке, скрестив руки, втянув голову в плечи. Еще один стоял с рассеянным видом, прислонясь к стволу тополя. Непохожие друг на друга, они и вели себя по-разному: кто бродил взад-вперед, кто громко рассказывал что-то хриплым голосом, а кто топтался на месте, один даже раскачивал качели.
Постепенно их становилось все больше, мне казалось, что набралось уже человек пятьдесят- шестьдесят. Раздался безмятежный звон колокольчика – динь-динь! На дорожке появилась тележка продавца одэн. Рабочие сгрудились возле нее. Получив за тридцать иен порцию на белой пластмассовой тарелочке, каждый уходил есть в облюбованное место. Когда все до последнего были оделены тарелочками, на противоположной стороне дороги показалась тележка с «якисоба» – гречневой лапшой. И теперь рабочие столпились там. Странное это было зрелище!
Откуда ни возьмись приехал микроавтобус. Он остановился на дороге перед зданием Зеленого театра, и рабочие тут же сгрудились около него – и те, кто ел одэн и лапшу, и те, кто сидел на скамейках, – они образовали около автобуса многорядную живую ограду.
Вышедший из автобуса молодой человек в новенькой темно-зеленой униформе что-то выкликал, указывая рукой. Похоже было, что он говорит «ты» и «ты»… Те, на кого он указывал, поднимались в автобус. Наконец он умолк и, показав цветную спину, сел в кабину. Автобус развернулся перед зданием зала и укатил.
Рабочие начали разбредаться, с сожалением оборачиваясь вслед уехавшему автобусу. Те, кто оставил недоеденным завтрак, поспешили к своим тарелочкам и с аппетитом доедали остывшую пищу.
Это были те, кого называют «татимбо» – поденщики. Вскоре вновь приехала машина, на этот раз – грузовик. И точно так же перед ним столпились рабочие. Каждый стремился выделиться, попасть на глаза распорядителю. Еще несколько раз приезжали микроавтобусы и грузовики от разных фирм и увозили людей. Осталось человек двадцать. Но больше, сколько они ни ждали, ни автобусы, ни грузовики не показывались. Им не повезло.
Тележка с одэн и продавец лапши утратили свою временную популярность, никто больше не покупал.
Сколько прошло времени? Рядом с тележкой продавца лапши затормозил автофургон вроде тех, в каких развозят хлеб. На кузове кремового цвета не было никакой надписи. К автомобилю приблизились двое. Мужчина в белом халате открыл заднюю дверцу, рабочие влезли внутрь, и дверца закрылась. Но