Рамоня, сидящий у своей развалюхи, проводил дурня взглядом мутно-белых глаз:
– Счастливая людына! Ноги на земле, а голова в небе, у Бога.
У плетня Кривендихи народу добавилось. Зрелище забоя борова незаметно переходило в общее празднество. Оркестранты уселись во дворе на лавке и настраивали инструменты. Оркестр нехитрый: троистая музы?ка, сельское трио. Музыканты – двое седых братьев-гончаров Голендухов с бубном и цимбалами да скрипач, хромой подросток Петько. Переглядывались, пробовали нащупать лад, подстроиться друг под друга.
– Куды ж ты, брат, подбил низко!
– А то! – бурчал старший. – Цимбалы три года висели, ослабли. И крючки сильно цепляют, гнутые.
– Та ты сам стал гнутый.
Иван подошел к сараю Кривендихи. Хозяйка носила к летней кухне сковороды и кастрюли. Васька сидел неподалеку, почесывая босые ноги. У него были смышленые, уже почти взрослые папашины глаза, но сопливый нос, ноги в синяках и цыпках говорили о детстве.
– Варвара с Климарем говорила? – спросил лейтенант.
– Было. А я голяшки свинячьи стибрил, – Васька приоткрыл рубаху, показывая трофей, завернутый в лист лопуха. – Холодец будет. А шо от вас?
– Я говорил: шоколад.
– Добавить надо.
– По шее?
– Не, я ж по делу. Положено торговаться. С пулемета пострелять дадите?
– Потом.
– «Потом»! Война кончится, пули заприходуют. А зараз свои, – он показал патроны.
– Договорились.
– Три очереди по пять патронов! Не, по семь.
– По шесть.
– О це дело! – обрадовался Васька. – Серьезный разговор. Сторговались! Климарь говорит: «Шо, крутишь на две стороны?» А она говорит: «Твое дело свинячье, сполнять, шо положено…» А он говорит: «Ты сразу мне передавай, какие будут приказания. Долго возиться уже нельзя. Лейтенантик с шорохом». А она говорит: «Я твоего свинячьего языка не розумею, а шо надо, зроблю».
– А он?
– Сплюнул. Все! Сиканамора буду! – Васька провел пальцем по зубам и цыкнул слюной: страшная пацанья клятва.
15
Гнат подошел к кузне, когда Крот уже закрывал дверь большим кованым ключом. Олена услышала предупреждающее мычание и выкрики дурня, который сгибался под своим мешком. Постучала по плечу глуховатого мужа, тот обернулся, увидел Гната. Распахнул дверь. Гнат зашел, сбросил мешок и вернулся, вытирая пот. Пробормотал что-то, похлопывая себя по открытому рту.
– На гулянке харчи, там! К Кривендихе иди! – Крот указал в сторону, откуда доносились нескладные звуки. И провернул ключ.
Олена с упреком посмотрела на мужа, но сказать что-либо не осмелилась.
16
Гнат устало шагал по опустевшему селу, ноги заплетались. Снял шапку, поклонился, увидев чучело за плетнем, в саду. Окунув лицо в воду, попил из ведра, стоявшего на краю колодезного сруба. Остальную воду вылил на ноги, блаженно вздохнул. Поставил ведро, и оно тут же, оказавшись без воды, взметнулось вверх. Противовес «журавля» стукнулся о деревянную планку-стопор.
Гнат испуганно отскочил. Посмотрел наверх, на качающееся ведро. Засмеялся. Дальше пошел уже легче и бодрее. Хата Вари была близко.
На веревке во дворе ветерок полоскал «варшавский» платок. Рыжие пятна не сошли. Дурень затянул песню. Когда Варюся вышла на крыльцо, Гнат открыл рот и застыл, тараща глаза. Он не сразу узнал свою покровительницу.
Варюся, назло всему, победно сияла здоровьем и зовущей, торжествующей красотой. Новое платье, сшитое из файдешина, несмотря на обилие складочек и оборочек, подчеркивало крепкую молодую стать. Короткое жемчужное монисто подчеркивало крутость груди. Покачивались жемчужные, под стать монисту, серьги. Лишь красные «козловые» сапожки напоминали, что спивачка собралась на сельскую гулянку. Гнат промычал что-то восторженно и запел.
– Даже дурень видит, – засмеялась Варюся. – А куда он смотрит, а, Гнат? Ну, заходи быстро, тороплюсь…
Они вошли в хату. Гнат постучал себя по губам.
– Некогда. На гулянке поешь.
17
Глухарчане тащили к Кривендихе лавки, табуретки, столы, доски… Маляс и пара немолодых мужичков с гончарни ладили пиршественные ряды в виде буквы П. Рядом со столами был утрамбованный молотьбой ток, ровный, как городской асфальт: славное место для танцев. Стучали топоры, молотки, под доски ставили ко?злы, на которые набивали перекладины.
Хозяйка, Тарасовна, Мокеевна, девчата и бабы носили от летней кухни разномастные миски со всякого рода требухой, с ломтями ливерной и кровяной колбасы, с салом. Летняя кухня была добротная, под навесом. Шкворчали, исходили запашистым паром сковороды со всякой свежатиной и картошкой.
– Ой, помру от запаху, – стонала Малашка, с трудом удерживая чугунную сквовороду.
– Сто лет такого не видали, – вторила Орина.
– Та ну… – Софа была, как всегда, безразлична ко всему, кроме семечек.
Кривендиха, раскрасневшаяся от печного жара, вошла в роль гостеприимной хозяйки, которой не жалко и последнего.
– Беда, шо мясо полежало, смаку не набрало!
– Требухи на целый полк, хозяйка, – Климарь, с засученными рукавами, выглянул из сарая, кого-то поискал взглядом. – Из требухи на сале тыща блюд, да не всем дают!
– У меня всем, милок, всем, хочь бы с другого села.
– С другого не приедут через наши леса, – не без радости заметил Степан Голендуха. – А ковбасу ливерну подсмолить надо было в осиновом дымку, верно? – обратился он к брату.
Брат проглотил слюну и невнятно произнес:
– Раньше у пана восемь дымов было! Особо – можжевеловый! Умели жить!
– Разумные вы люди под чужие харчи, – подвела итог разговору Софа.
18
Олена, раздевшись по пояс, смывала копоть у дворового умывальника, установленного в закутке. Варюся подошла близко к своей двоюродной сестре. Олена не услышала ее совсем не от радостей мытья: едкое, собственной варки мыло, для которого кузнец не пожалел каустической соды, щипало кожу и глаза.
Подскочила, когда прохладные пальцы сестры укололи ребра. Обхватила, укрывая от посторонних взглядов, грудь. Вспомнила про шрам под скулой, уткнула голову в плечи. Только тогда обернулась.
– Господи, Варька! Ну, напугала. Я думала, чужой кто!
– А хоть бы чужой! Чего тебе скрывать? Завела бы большое зеркало, поглядела б: свеженькая ты, крепкая, як черешенка. А грудь? Да у нас такой груди нема в селе у молодых девчат! А очи такие, шо мне на зависть! Ну шо ты, шо голову прячешь? Подумаешь, обожглась. У каждой телки свое пятно, а у бабы своя тайна. Ты, Оленюська, не ценишь того, шо дадено Богом, похоронила себя в этой черной кузне.
– Не бойкая я, как ты, Варюся. Уродилась такая.
Олена обвязала нижнюю часть лица рушником. Потом набросила кофту.
– Ой, Варь, мне сдается, шо голая – ще ничего, а лицо показывать стыдно.
– Прокоп твой Лексеич не понимает своего сокровища. «Подай-принеси!»
– Да он хороший. Жизнь такая.
– Знаю, знаю. Не мог тебя уберечь!