всех. И за тебя тоже…
Нашу перебранку прервала Ядвига. Переглянувшись с мужем, с полупоклоном сказала Курбанову: «Проходи, жолнер». И он прошел, упал на скамью, не выпустив винтовки. И так мне стыдно стало перед Тышкевичами за Аполлинария. Гад он, этот курский поп! Сам же приплелся на сутки раньше Курбанова, приютили же, не прогнали. Я рассказал про этот случай лейтенанту. Чего скрывать, правду надо выкладывать. Лейтенант пристально глянул на меня, после на Будыкина, потом ощупал кобуру с подаренным наганом. Сказал бы уж, что думает, ясно было бы. Чего темнить? А Дурды Курбанов мне нравится, больше всех! По возрасту же он самый младший, первогодок, не бреется. В глазах мягкость, готовность услужить. Когда Дурды улыбается, обнаруживаешь: нету передних зубов, и уже кажется, он пацаненок, у которого еще выпадают молочные зубы. Дурды объяснял: лошадь взбрыкнула, выбила зубы, до армии он конюхом работал в колхозе, под Ашхабадом. На лице Курбанова шрамчики, это его в песках покусали москиты, от них была пендинская язва. Шрамчики и называются пендинками. Они как оспа, только покрупней и какие-то рваные. Но это не портит его. А вот аккуратные оспинки Будыкина неприятны, даже раздражают.
Коля Пантелеев мне симпатичен, как и Дурды. С Колей мы ровесники, служим по третьему году. Не служим — служили. Но лейтенант воспитывает нас: военные, как и были! Коля Пантелеев высоченный, как и я, но белобрысый и, с чего бы, плешивый. Это в двадцать-то два года! Пантелеев служил в пехоте, командовал отделением, как и я. В матчасти здорово разбирается — тут мы с ним наравне, в тактике — тут я послабже. Но в чем я сильней, так это в огневой. Проверить, ко нечно, в данный момент нельзя, однако я башку даю на отсечение: перегнал бы его в стрельбе из всех видов легкого стрелкового оружия — винтовки, автомата, пулемета да и пистолета, хотя пистолет — личное оружие среднего комсостава. Любопытно, откуда объявился у Будыкина наган и почему Аполлинарий, курский соловей, сразу отдал его лейтенанту, подарил, культурно выражаясь, — сподхалимничал.
Я частенько себя спрашиваю: чего придираюсь к лейтенанту, чего раздраженно о нем думаю? Ведь уважал же его прежде, любил. Да и нынче, если копнуть глубже. А почему же по временам раздражение против него подымается? Зло хочешь на нем сорвать? За то, что так с войной случилось? Красная Армия, мол, сильна и непобедима, врага будем бить на его же территории. Нет, нет, нет, я верю, что Красная Армия непобедима, что врага мы рано или поздно расколошматим. Но зачем так — мол, война окажется легкой, бескровной? Не начальник заставы лично напевал слабенькое, но были такие, жужжали успокоительно. Кому нынче скажешь, из тех, жужжавших, кого из них достанешь? Один лейтенант рядом, хотя он и не брехал. Вот и наседаю в мыслях, валю все на одного. Иногда даже жестоким словом готов не погнушаться. И вырвалось однажды, само собой.
Я как бы нечаянно сказанул:
— Товарищ лейтенант, а женщины-то наши сгибли…
Он переменился в лице:
— Какие женщины?
— Супруга ваша, супруга политрука и Женя…
Говорил, уже выдавливая из себя слова, уже понимая: зря открываю ему все это. Он тихо спросил:
— Откуда узнал?
— От Тышкевичей.
Я рассказал. Что же оставалось? Он молчал, уставясь в пол. Потом пошел к Тышкевичам. Ну, и они рассказали, что за слух на селе. Да не слух — истинная правда. Мялись, конечно, бледнели, Ядвига всплакнула, меня ругали: зачем, мол, пану подпоручнику выложил? И ребята ругали ругательски: кто за язык дергал? Я и сам себя проклинал. Но лейтенант поднял глаза от пола:
— Хорошо, что сказал.
Вот: хорошо, а не плохо. Да рано или поздно лейтенант узнал бы правду, так чего тянуть? Он же учил меня: правда превыше всего. Ну, я не скрыл ее. Хотя сознаю: жестоко это. И признаю: появилась жестокость, раньше за мной ее не замечалось. Определенно подгадился характер.
Он не умер, не упал в обморок. Молча слушал. Затем обронил: «Хорошо, что сказал». Утром, бреясь, взглянул в зеркальце: все было на месте, виски не поседели, только вроде бы почернел как-то. После бессонных суток не мудрено. Почти бессонных, хотя на четверть часа все-таки забылся. И увидел сон: белое поле, три могильных холма, метель наметает на них снег. И завтра это приснится и послезавтра.
19
Они уходили, отобедав, в самую жарынь. В полдень побрызгал дождичек, но июльское солнце в два счета высушило траву и листья. Парило, будто к грозе, однако небо было безоблачным, синим и высоким. Но через полчаса черная низкая туча в полнеба, стремительно надвинувшаяся из-за Буга, понесла таким ливнем, что и в густом лесу мочило за милую душу. Лобода сказал:
— Ну, и погодка на Западной Украине! То солнце, то уже, глядь, хмарь, то снег, то уже дождь. Переменчивая, коварная погодка! Как местные жители, ей-богу!
Говорил достаточно громко, чтоб услыхал начальник заставы. Но тот не обернулся, молчал, и в его молчании Лободе послышался ответ: «Разве можно так чохом обо всех?» Лобода ответил ему молча вопросом на вопрос: «Чохом не чохом, а кто порешил наших женщин?», — вслух же по-прежнему громко: «Конечно, есть посередь них и навроде Тышкевичей. Но, в общем, я им не особо чтобы доверяю». И опять в молчании Скворцова примерещился ответ: «Людям надо доверять». Разозлившись на эти воображаемые ответы, а еще больше на себя, не в меру разболтавшегося, Лобода поправил винтовочный ремень, приятно тяжеливший плечо. Когда оружие при тебе — настроение иное! В самом деле, чего ты не в духах? Пустой разговор затеял? Так чтобы лейтенанту как-то смягчить горе горькое. Легко ль было ему узнать про женщин? А что местным нельзя доверять — точно. Тем паче сейчас, когда националисты разгулялись. Наш закон, товарищ лейтенант: доверяй, но проверяй! На то мы и чекисты. Он потом и против Тышкевича был. В том смысле, что не надо брать с собой лесника, сами, без провожатого, дорогу в Горочанский лес найдем. Резон; зачем постороннему человеку, хотя бы и неплохому, знать, где будет их партизанское расположение? База или лагерь — как сказать? И лейтенант, навроде поколебавшись, согласился: пойдем без Тышкевича. Понятно, если б лесник пожелал партизанить вместе с ними, но он же этого желания не выказал. И пускай остается при доме, при законной супруге Яде. Еще Павел Лобода возражал против Будыкина. Чтоб, значит, не брать его в партизаны. Потому — не внушает доверия. Лейтенант нахмурился: как это? Пришлось напомнить про случай, когда Аполлинарий Будыкин подзуживал хозяев не принимать Курбанова. Лейтенант еще пуще нахмурился: а куда ж, по-твоему, девать Будыкина? Пришлось напрямки: пускай идет куда хочет. Лейтенант: вздор, Будыкин пойдет с нами. Пожалуйста! Я не стал пререкаться. Устав знаем, дисциплину блюдем. Но про себя решил: если уж возьмем Будыкина, то следить за ним. От меня не скроешься, чуть что не так — не взыщи, брат Аполлинарий. Или скажем так: отец Аполлинарий.
Они двигались цепочкой, в затылок друг другу. И Лобода был замыкающим. Он немножко гордился этим — доверили прикрывать группу со спины, с тыла, потому и дали винтовку. А лейтенант, с наганом, возглавлял группу. Решил так — ну и хорошо. Хотя до войны, в пограничных нарядах, старшему полагалось идти сзади, потому — удобнее руководить действиями подчиненных. Но теперь они — партизаны, и лейтенанту видней, как там надо. Они с лейтенантом как бы охраняют остальных — безоружных, если не считать, что у Коли Пантелеева финский нож. Зато все, можно сказать, вооружены пилами, топорами, молотками, рубанками, — весь этот инструмент позычили у Тышкевичей. Чтоб землянки строить и вообще чтоб обжиться на партизанской стоянке. Еще Тышкевичи дали харч на дорогу. Спасибо, товарищи паны. Перед Лободой затылок Пантелеева, впереди Будыкин и Курбанов, еще впереди начальник заставы. Надо бы бросить называть лейтенанта Скворцова начальником заставы, вот въелось-то. Дождь и жара. Никто не спешит. Сутулятся, прихрамывают. Сильней всех сутулится лейтенант. Лободе жалко его: не дал ему окончательно оправиться от ран и шарахнул как обухом по затылку — с женщинами-то. А может, наоборот? Может, рассказав про них, подстегнул лейтенанта? Прибавил ему сил и злости к врагам? Злость ныне ой как не помешает! И все же правда — штука жестокая, приятной она бывает редко…
Скворцов думал о том, что горбится и шаркает ногами. И заставлял себя выпрямляться, принимать выправку, не волочить ноги. Но забывал, затем спохватывался, снова забывал. И досадовал на эту забывчивость. Ведь он обязан был постоянно показывать пример во всем. В бодрости — тоже, А на душе было пусто и беспросветно.