безостановочно. К партизанскому лагерю. Как сориентироваться, ежель звезд, луны не видать, черно? Но все равно, надо идти без остановок. Пока есть силы. И он шел до утренней зари, не подозревая, что удаляется и удаляется от партизанской базы в глушь, в бездорожье, в гиблые топи. Шел то быстрей, то медленней, и ему было то теплее, то знобче. И постоянная вертелась мысль: как оправдаться перед командиром отряда? Оправдается как-нибудь, так получилось. Ну, оказался не на высоте, признаю. Но без злого же умысла. Скворцов это должен учесть. Да и комиссар Емельянов и начальник штаба Новожилов учтут.

Небо на востоке пожелтело. Посыпал дождь, за ним мокрый снег и снова дождь. Не уважает он такую погодку. Хуже не придумаешь: голоден и промок до нитки. Будыкин прошел еще с километр и повалился на хвою под елью. Выдохся. Лежал, не двигаясь. Кровь пульсировала в висках, и казалось, что это чьи-то шаги, в животе бурчало, и казалось, что эта какие-то скрипы и шумы в лесу. Но вокруг было безлюдье и тишина, даже ветер стих, даже дождь не шелестел. В полузабытьи Будыкин ощущал холод и влагу, слышал толчки крови в висках и урчание в кишках и в то же время видел перед собой Павла Лободу, который говорил ему: «Безответственный ты тип, подозрительный, потому и диверсия провалилась». Он оправдывался: «Я ни при чем, за диверсию не отвечаю, я прикрывал подрывников». Видел и командира отряда Скворцова, который говорил ему: «Молодец, что явился в расположение», — а Лободе говорил: «Не вяжись к товарищу Будыкину, он кадровый сержант и командир передового отделения». Будыкину стало радостно, и с этим чувством он вынырнул из полузабытья, огляделся. Никакого Скворцова, никакого Лободы.

Он пролежал на волглой прошлогодней хвое с четверть часа, пропитываясь сыростью, идущей от земли, и поднялся, разогнул поясницу, поправил ремень автомата. Небо желтело по-прежнему, ни сильней, ни слабей. Значит, это восток. Значит, теперь ему вон туда, на северо-восток. Или строго на восток? А может, на юго-восток? Ведь ночью он петлил по-заячьи, плутал болотами. Пожалуй-ка, топать все же надо на северо-восток, там где-то отряд. Местность незнакомая, глухоманная, ни дорог, ни хуторов. Те же топи, те же камыши, те же осинник и ельник. И то же низкое облачное небо. Хотя над землей немножко светлело. Дождь принимался сыпать и переставал. В животе уже не урчало, зато резало — с той же голодухи. И башка что-то начала побаливать, горло, глотать больно. Глотать, верно, нечего. Кроме собственной слюны.

Будыкин двигался на северо-восток, не подозревая, что идет точно по направлению к лагерю. Если бы он вышел на просеку, затем на проселок и затем к гравийному шоссе, то выбрался бы в места знакомые. А эти ему были незнакомы. Может, и бывал здесь, да не запомнил. Нечего скрывать: на местности он ориентируется не как бог. Не как бывшие пограничники, тот же Скворцов, тот же Лобода, — эти, что тебе день, что ночь, нигде не заплутают. Служба у них такая была, приучила. Вышел бы Будыкин, выбрался бы, если б не натолкнулся на лесную сторожку. Она предстала вдруг из-за деревьев: избушка на курьих ножках, столбики подгнили, дверь покосилась. Накрененная труба курилась, Будыкин втягивал раздувающимися ноздрями запах дыма, в котором чудился запах кулеша. Заходить? Не заходить? Собаки не видать, хозяев не видать. Понаблюдав, Будыкин так и не решил, как же поступить. Сунешься, а там германцы либо полицаи. А может, там хозяева навроде Тышкевичей, так что же не заглянуть? Перекусить, передохнуть, обсушиться, порасспрошать про дорогу. Дверь провизжала ржавыми петлями, на порожке — женщина в телогрейке, Будыкин отметил: старая. Это хорошо. Хорошо, что баба, бабы не так злы, как мужики. Значит, в сторожке есть хоть одна добрая душа. Добрая? Не выдаст, не продаст?

— Мамаша! — позвал Будыкин.

Старуха разогнулась, откинула седую прядь с лица. Стараясь вкраплять украинские слова, которые знал. Будыкин заговорил: нельзя ли зайти на минутку, непогода, неблизкий путь, устал.

— Заходи, сынок. — Хозяйка посторонилась, пропуская Будыкина, вошла следом. Он огляделся: в комнате никого. — Одна живу.

Засекла, как он оглядывался. Ну, и что? Будыкин сказал:

— Можно присесть?

— Садись к столу, сынок. Покормлю.

Хозяйка смахнула тряпочкой со стола, поставила миски, тарелки, кастрюлю с борщом. Будто поджидала к обеду Полю Будыкина. У него потекли слюнки.

— Сними сапоги, сполосни руки.

Он скинул керзачи, отнес их к порогу, она дала ему шлепанцы. Полила над тазиком, протянула рушник.

— Самогону выпьешь?

Налила ему стакан, себе на донышко. Он сказал:

— Спасибо, мамаша.

— Пей, сынок. Чтоб дома не журились. Далёко дом?

— Далёко, — сказал Будыкин, едва не задохнувшись от первака. — Аж возле Курска.

— Занесло тебя, сынок, от родных краев… Мой сын, мой Стась, тож в армии и тож далёко от родины. В' Гатчине перед войной служил, под Ленинградом. Что с ним? Может, как ты, мотается по лесам. Может, и убитый. Война же…

Будыкин деревянной ложкой хлебал борщ, — не кулеш, — но тоже здорово, — хмелея от него не меньше, чем от самогонки. И думал: попал к матери красноармейца, эта не продаст, не выдаст. Но сколько ей лет? Не старуха, раз сын в Красной Армии, а выглядит старухой. Жизнь, наверно, была несладкая. Так и есть. Хозяйка говорит напевным, молодым голосом:

— Муж у меня и старший сын, Ивась мой, погибли в тридцать девятом. Работали кондукторами на железной дороге. Немцы разбомбили ихний поезд под Варшавой… А после пришли Советы, и Стася забрали в Червону Армию…

Забывшись, когда и выпивал, Будыкин опьянел. В отряде, при командире Скворцове, не разольешься, на операциях и в рейдах по селам тоже не выдавалось заложить за воротник. Теперь можно. Он потянулся за бутылкой, самогон забулькал в граненом стакане. Хозяйка.сказала:

— Не хватит ли, сынок?

Конечно, хватит. Но он занемог, простыл, вон и кашляет, а простудную хворь выгоняют самогоном, испытанное средство, народная медицина.

— Еще маленько, мамаша.

Конечно, мамаша и есть. Добрая, приветливая, угощает, как сына. Он в сыновья ей годится. Как пани Тышкевич, Ядвиге, и она добрая, как мать. И ни о чем хозяйка не расспрашивает, хотя догадывается, кто он. Она говорит:

— Намытарился по лесам?

— Есть маленько…

— Меня зовут Мария Николаевна, на русский манер если.

— А я — Поля Будыкин, Аполлинарий, значится, Будыкин. Некоторые вот, злые на язык, говорят: Аполлинарий — это духовное, поповское, вроде бы отец Аполлинарий, я таких говорунов не уважаю.

Он спохватился и примолк. Занесло. Не хватало, чтоб стал жаловаться Марии Николаевне на Лободу. Поддал, так надсматривай за собой. Будыкин Поля, ты поддатый, помалкивай, а то сморозишь что-нибудь. Слушай лучше. Мария Николаевна говорит, и какое славное у ней лицо! Глаза прямо-таки лучистые, материнские, волосы густые, вьющиеся и седые, поседеешь, ежель потеряла сына и мужа. В украинскую речь она вставляет русские слова, как он вставлял в русскую речь украинские, и ее понимаешь безо всякого там переводчика. А говорила Мария Николаевна о муже и сыновьях, как они дружно жили, хотя и бедновато, сыновья выучились, в люди вышли. Стась плотником стал, был у них дом в местечке при железнодорожной станции, а когда Ивась и муж погибли от бомбы, она продала дом, переехала сюда, на отшиб, отсюда и Стася в армию забрали… Будыкин слушал, подперев подбородок кулаками. Было сытно, сухо, но тепло было только до живота, а ниже, до ступней, все холодное, как окоченелое, не согревалось, словно первак не доходил сюда, натыкаясь на невидимую преграду. И болела голова, болело горло, кололо под лопаткой, слипались веки. Растянуться бы на лавке, на земляном полу пускай, укрыться армейским бушлатом, кулак под щеку — и блаженствуй.

— Да ты, сынок, клюешь носом, — сказала хозяйка. — Постелю-ка я тебе…

— Мне надо идти, — сказал Будыкин. — Разве на пару часиков… Не больше!

Вы читаете Прощание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату