представлялись Скворцову вкусными, как сами пирожки, поджаристые и с разной начинкой.

… Василек был любознательный, дотошный. То ему объясни, это расскажи, почему так и почему эдак. Скворцов изнемогал от этих «почему», но терпеливо растолковывал пацану. По преимуществу он знал то, о чем расспрашивал Василек, ибо это были чаще всего вопросы, касающиеся оружия. Как устроен пистолет, винтовка, автомат, пулемет, сколько пуль выпускает и сколько можно убить немцев? И просил дать ему пострелять. Скворцов не давал. Василек не все понимал в устройстве оружия, в правилах стрельбы, но сколько из какого оружия можно убить, понимал хорошо, — и в его охриплом голосе, в блестящих глазах была мстительность. Скворцов думал: какой на дворе жестокий год, будут иные годы, дети будут детьми, но сейчас жестокость, сейчас война, которая ломает детей. Как Василька. Или попросту убивает. Как ребят замполита Белянкина. Тысячи детей ломает война и убивает. Да разве она для них? Для женщин, для стариков? Молодым, здоровущим мужикам — вот кому положено воевать. Василь спрашивал его: почему пришли немцы, кто их звал и почему убивают наших? И почему наши убивают немцев мало? Потому что нету пушек, танков и самолетов? А почему нету? Почему Червона Армия отступила и когда вернется? Если б Скворцов мог ответить на все это! Самому себе не мог: в чем-то сомневался, колебался, а то и вовсе отбрасывал вопрос, признаваясь, что не хватает мужества. Не того, что потребно в бою, а того, с каким заглядываешь правде в глаза. Но где-то, на донышке сознания, возникало: будешь больше думать, самостоятельно, без подсказок думать, и научишься не бояться правды, как бы неприглядна она ни была. Но она всегда необходима, ибо освещает факты, как они есть, и помогает действовать в соответствии с ними, а не вопреки им. Только не пугайся правды, не обходи ее стороной. Наберись мужества — не физического, а духовного, да, да, эти два определения правомерны.

Но бывали у Василька вопросы, на которые Скворцов отвечал охотно, с легкостью, и потом эта легкость на час, на полтора оставалась в душе, естественные для ребенка вопросы и естественные для взрослого ответы. Почему дождь становится снегом, — воздух холодает. Как узнать время по часам, — вот это цифры, вот часовая, а вот минутная стрелка. Как правильно говорить: луна или месяц, — и так и так можно. Откуда берется соль, — ее добывают на соляных копях, в соленых озерах. А почему колеса круглые, — чтоб крутились, если другой формы будут, сломаются.

Когда Скворцов уезжал из расположения, Василек, пасмурный, встревоженный, отирался возле него, бросал прощальные, исподлобья взгляды, шел рядом со стременем. Встречая, растягивал рот до ушей, улыбался, как светился, не выпускал, тряс руку Скворцова, ни на шаг не отходил, пока необходимость не заставляла сказать ему: «Иди, Василек, занимайся своим делом, мне надо поработать, люди ждут». И он косился на этих людей, отрывавших от него Скворцова. А в землянке его отрывал Емельянов, со своим чистописанием, но тут он не косился; корпел над тетрадкой, посматривал на Емельянова, на Скворцова и радовался, перехватывая взгляд Скворцова. Новожилов ворчал себе под нос: «Детский сад в партизанском отряде», — в шутку ли, всерьез. Федорук тоже что-то бурчал насчет детского сада, однако одаривал Василя сверхнормативным харчем. Захаживал в землянку и Лобода, без слов, неуклюже совал мальчику съестное и, не слушая ничего в ответ, выходил наверх, хлопал дверью.

Скворцов ценил эти нечастые свободные минуты: в землянке он с Емельяновым, в землянке Василь, можно в любой миг глянуть на парня. Парень как парень. Семи лет от роду. Худючий, косичка на цыплячьей шее, юркий, спрашивает: почему да отчего? И аккуратист не по возрасту: без напоминаний умывается, чистит обувь, возложил на себя бремя — подметать землянку, веник связал из березовых прутьев. Туго подпоясан. Шапка чуть набекрень, и на ней — красная матерчатая полоска. Партизан. Ему бы играться, а он уже сирота, а он уже в отряде. Ведь ежели попадет к немцам или полицаям — не сдобровать. Когда Василь выводит буквы-каракули, слушает, что ему читают, или задает вопросы, на лбу у него прорисовывается, как прорубается, глубокая поперечная морщина, и Скворцову кажется: эта морщина-поперечина — словно русло реки, полноводно несущей скорбь и горечь, испытанных и испытываемых сейчас ребенком. Грешно забывать об этом. А бывало, война замотает — и забудешь. Потом она же и напомнит: ребенок перед тобой. Которого обездолили.

Полевые жандармы, науськанные националистами, ворвались в хату, из автомата расстреляли батьку, объяснили матери: колхозный бригадир, активист большевистский, опасен для Германии, поэтому ликвидировали. Националист старательно все переводил обмершей от ужаса, плохо что понимавшей матери. А батька уронил пробитую голову на стол. Неделю спустя уже сами националисты, без жандармов, вывели из хаты по-дорожному одетую мать, с узелком, она крикнула Василю: «Прощай, сынку!» — ее поволокли по двору. Сгинула маты: то ли в концлагерь угнали, то ли на работу в Германию, а тетка говорила, что ее расстреляли, как отца, и закопали во рву, за огородом, — русские рыли их против немецких танков, а теперь пригодились немцам, готовые могилы, копать не надо. И Василю, дармоеду, красному выкормышу и змеенышу, туда же дорога. А потом он бежал по шляху, спотыкаясь и падая, хватаясь за задок подводы, и Эдуард Новожилов не расцепил его пальцев, привез его в отряд. Предвидевший за это взбучку от командира отряда, Эдуард Новожилов не получил ее. Так чего же он нынче ворчит: «Развели детский сад?» По- видимому, ворчание шутливое, не может быть, чтоб всерьез. А Василь — слабость Скворцова, он признает. И оттаивает, когда слышит от мальца, что он заместо батьки. Он и сам мог бы назвать Василя сыном, да не решается как-то. Усыновить бы мог, если на то пошло.

37

С Лидой, считаю, мне подфартило. Извиняюсь за выражение, но любовь, она и есть любовь, везде и повсюду. А на войне, в партизанстве, рядышком со смертью любовь, она еще слаще. Даже не то, не в сладости заглавное. Не скажу, что у меня до Лиды не было баб. И немало, извиняюсь за выражение. Тут обоюдно: я их уважаю, они меня, обратно, уважают. У меня были и на Волыни и в Краснодаре. Вот в Краснодаре невеста осталась, за стадионом «Динамо» проживает. Ну, не невеста, а так, деваха, обещала из армии обождать. И я обещал. Чтоб обжениться. Ну, в письмах это одно, чего не наговоришь друг дружке, в жизни малость иначе. Нужно от правды не отворачиваться, это мое правило. Так вот, Лидку я люблю, как никого до нее не любил. Ну, и она меня, обратно же, любит. Как же не быть благодарным ей? Я и судьбе благодарен.

В то богом проклятое воскресенье умирали на заставе мои дружки. Я и сам должен был умереть, но подфартило. Уж сейчас не упомню, много ль было тогда у меня мыслей либо мало, но были — это факт. Посередь них и такая: не поласкать мне больше бабу, хана. Ведь тыщу и один раз могло убить — не убило. Отломилось: еще поласкал бабу. И за что мне счастье? Вот оно у меня, в руках оно. А руки крепкие, сильные, удержат. Лейтенант Скворцов не удержал. Не то, какое у него было на заставе, прошлого не касаюсь. А то, какое могла дать Лида. Ну, она призналась, будто Игорь Петрович отказался от ее симпатий. Не просил я об этом рассказывать, сама рассказала. Я выслушал молчком, без уточнений, и больше к этому не возвращаюсь. Приятно это было узнать? Не дюже приятно. Не ревновал, но гордость моя была задетая. Спервоначалу Лида к нему, опосля ко мне. Вдругорядь заставляю себя думать: не он ей, она ему дала отставку. Потому — меня приметила. Ладно, что все вовремя, а то б досталась не мне. Скот ты подходящий, Павло. И дюже злой. И дюже грубый. Не отрекаюсь: выказываю и злость и грубость. Но нынче чаще говорю нормальное слово, чем грубость. Это после встречи с Лидушей.

В гражданке либо даже в армии, в увольнении, но до войны, понятно, ты мог познакомиться с девахой в кино, на танцах, где там еще и назначить ей свиданку, ну и встречаться себе на радость и на страх ее родителям. А где ж тут, в партизанстве, назначать встречи? Провожать до дома? Дарить цветочки, покупать конфеты? Увидал я Лиду, когда она выходила из санчасти, — землянка, как и прочие, но на двери уже намалевали углем крест; кто-то из начальства, кажись, тот же Игорь Петрович, приказал: перекрасить крест в красный. Не понравилось, стало быть, что крест черного цвета, вроде как похоронный, да и у фашизмусов на танках, на самолетах черные кресты, вернее черно-белые. Один такой фашизмус появился у нас в отряде, прозвали Арцт. Прижился, доктора сердобольного из себя разыгрывает. Не лежала у меня душа соглашаться с командиром отряда, с комиссаром. Хотя они вроде б надеются, что это скорей антифашист. До войны я считал, что в Германии пруд пруди антифашистов, после двадцать второго июня сомневаюсь. Но я глаз на Арцта положил, если что, пулю в затылок. Не потому, что я злобный, жестокий, а потому, что бдительность — наше оружие, и рука в случае чего не должна дрогнуть. Я ж кубанский казак, батька мой с Кочубеем, со Жлобой беляков рубал. Слыхал я, будто со Жлобой что-то неладное, но это слух, кто там разберется. А вот с Ваней Кочубеем все ясно: геройски сражался и повешен беляками. Но ведь и Жлоба геройски сражался? Правды — вот чего хочу. Пускай наижестокая, лишь бы правда. Сам бывал жестоким, открывая ее другим. Между прочим, и лейтенанту Скворцову. Нелегко было сообщать ему про Иру и Женю,

Вы читаете Прощание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату